Неужели это я?! Господи... - Олег Басилашвили
Шрифт:
Интервал:
И когда я определился с выбором профессии, поступил в школу-студию МХАТ, сказал:
– Ты – взрослый человек. Волен поступать по-своему. Но учти – помогать деньгами я тебе не буду. Зарабатывай на хлеб сам.
И в первые мои, самые трудные и голодные годы в Ленкоме, а потом и в БДТ мама и бабушка, как могли, пытались мне помочь – то денег пришлют, то с оказией носки, свитер, то бабушка пирожков напечет, и еще теплыми я доставал их из тщательно укутанной в несколько слоев газеты коробки. От папы же – ничего. Поэтому, когда тянуло меня назад в Москву неодолимо, когда тоска душила сердце, я не ушел из театра. Это значило бы признать правоту отца, признать, что потеряны годы, а вся помощь и надежды мамы и бабушки – бессмысленны.
Только позже, значительно позже, когда театр БДТ уже в зените своей славы был на гастролях в Москве, папа, посмотрев один или два наших спектакля – я, кажется, и занят-то в них не был, – сказал:
– Ну, что же. Вы делаете серьезное дело. Претензии свои снимаю. Давай, работай.
Так началось наше с папой сближение. Он стал ездить в Ленинград и с радостью встречал меня, когда я приезжал в Москву, а это бывало очень часто; готовил обед, обожал готовить грузинские блюда – толму, например, или сациви. Тут, конечно, появлялась и водочка (у папы и названия свои для каждого «сорта»: «Коленвал» – там, где буквы на этикетке располагались, как прыгающая кардиограмма, или «У Ну» – был такой «друг Советского Союза», бирманский лидер У Ну – на его портретах один конец головной повязки свисал, как на металлическом колпачке водочной бутылки, или – «небоскребовка» – с гостиницей «Москва» на этикетке). И начинались разговоры, и анекдоты, и папины рассказы о войне…
Я очень виноват перед ним: он столько сил отдавал своей работе, а я почти ею не интересовался. И когда папа привел меня однажды в новое здание Политехникума, строительству которого он отдал столько сил, водил меня по нему, с гордостью показывал аудитории, мастерские, рекреации, флагшток, на котором каждое утро должен подниматься флаг техникума, я со стыдом ощущал себя белоручкой, тем самым сомнительным пошлым артистом с накрашенными губками и подведенными глазками.
Где ты теперь, папа? Мне так много надо сказать тебе. Выслушать твои советы. И просить прощения.
…И вдруг далеко внизу, на берегу извилистой фиолетовой речки, просияла церковь – ярко-красная, с белыми балясинками… Стоит, словно игрушечная, светится на солнце, а рядом – утопающие в зелени крыши большой деревни…
Мы с папой и ребятами стоим на опушке леса, на высоком и крутом берегу Вори, смотрим на эту красоту…
– Вот! Вот! Вот в этой деревне я хотел бы жить! Экая красота! – воскликнул папа.
Красная церковь на зеленом лугу отражается в извилистой речке…
– Валериан Николаевич, да это же наша Ахтырка! – удивленно воскликнул кто-то из нашей ребячьей компании.
Да, это та самая Ахтырка, подмосковная деревня, в которой мы на лето сняли под дачу пол-избы у колхозного бригадира!
Мы не узнали ее. Обычную полуразрушенную советскую деревню, с грязью непролазной, с пьянством беспробудным, с дикими матерными частушками по вечерам… И церковь там была облупленная, заколоченная, со сбитыми крестами. Вокруг церкви кое-где кладбищенские каменные плиты, перевернутые, разбитые… Вытоптанный газон, где гоняли в футбол деревенские парни…
Как же красива Ахтырка с высоты, откуда не видна грязь с утопшими в ней телегами, мусор, заваливший улицу, не слышен мат-перемат, и как уродлива и враждебна она взору человека, пробирающегося по раздолбанной, засасывающей трясине между кривыми избами и покосившимися столбами!.. Ахдырка – прозвали мы ее, глядя из окна на серое небо, полусгнившее гумно, слушая шум многодневного дождя…
Как не хотелось мне, московскому школьнику, уезжать на лето из Москвы!! Сколько соблазнов таила она, обожаемая! Как мне хотелось – с велосипедом – приобщиться к жизни летней знойной столицы, с ее асфальтовым маревом площадей, с восторженным многоголосием автомобильных гудков, к толпам болельщиков в черных кепках на стадионе «Динамо», где мои боги в голубой форме с красивым «Д» на груди и с белой полосой внизу на трусах – динамовцы Москвы – так элегантны на зеленом ковре стадиона: Карцев, Бесков, Трофимов, Хомич, Малявкин, Блинков… Хотелось пройтись от Пушкина на Тверском бульваре вниз, по Горького, к небоскребу гостиницы «Москва», мимо башен Кремля, свернуть от блеска кремлевских куполов в Лаврушинский, в Третьяковку, мимо темно-красного гранитного Сталина в шинели перед входом в нее, мимо Сталина, словно корабль волну, рассекающего воздух, туда, в любимые со скрипучими полами залы, где Левитан, Репин, Суриков, где васнецовские «Три богатыря» (дедушкина копия которой висит у нас на Покровке), где все: запахи, освещение, скрипучий паркет, сюжеты картин – напоминает чем-то дедушку, мир, открывшийся мне в ящиках его стола, – со старыми кистями, высохшими красками на палитре, флаконами с полузасохшей олифой и чем-то еще, более дальним и прошлым, чего не видел никогда…
И дальше – в новые залы, где Дейнека, Герасимов, где смотрят на тебя с полотен сильные, веселые люди, что возводят ГЭС, строят дома, где Сталин с друзьями из ЦК размечает на карте лесополосы против суховеев, где советские люди добывают уголь, создают новый быт.
И так хотелось мне этого нового быта!
Снести бы все эти московские развалюхи, построить вместо них что-нибудь похожее на улицу Горького, на Ленинградский проспект, на площадь Маяковского, забыть про земляные дворы со шпаной, про полуподвалы с клопами, чтоб стала Москва вся такой, какой я хочу: асфальт, синее марево автомобильных выхлопов, блеск стекла, шпили высотных зданий, рев голубого стадиона «Динамо» и – машины, машины – «Победы», «ЗИСы», «ЗИМы», «эмки» – все черно-лаковые, сияющие!
Ан нет – поезжай в деревню.
В Ахтырку.
Приехали. Грязища непролазная. Клопы. За стеной – пьяные стоны колхозного бригадира. И дождь, дождь без конца. Ничего нет тоскливее русской деревни в ненастье… Но мы постепенно привыкли. Солнышко выглянуло, засветилась трава. Потеплело…
Однажды вечером пошел я за избу в огород – там в углу скособочился дощатый сортир. Огород располагался на пологом спуске к речке Воре…
Вышел из сортира, проскрипев дверью, и… замер на месте. Я увидел, как в поздних сумерках чуть поблескивает Воря, черная кромка леса огибает огромное поле, посредине сиреневого неба застыла оранжевая луна…
Издалека, из репродуктора на колокольне, доносилась едва слышная музыка – Чайковский, опера «Евгений Онегин», сцена письма Татьяны к Евгению…
И так это резануло мою душу – сиреневое небо с оранжевой луной и серебристое поле, тихая Воря… Чайковский… Что-то знакомое до боли и далекое-далекое.
Тут следовало бы сказать: «И с этой минуты я ощутил неразрывную связь с русской природой, с музыкой, во мне проснулось вдохновение…» и прочее.
Да нет. Постоял, послушал, поглядел – и пошел в избу доигрывать в подкидного.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!