Жестяной пожарный - Василий Зубакин
Шрифт:
Интервал:
Республиканец Негрин Лопес, испанский премьер-министр, думал, как я: мировая бойня разгорится максимум через год. А Франция, прекрасная и беззаботная, зажатая, словно в тисках, между корчащейся в костре войны Испанией на западе и гитлеровской Германией с указательным пальцем на спусковом крючке автомата на востоке, – моя Франция ограничивалась пустыми разговорами политиков, ничему не училась и не была готова к войне. «Надеяться надо на худшее» – это русское предостережение, которое я слышал от Жефа Кесселя, не приживалось на нашей политической ниве и не давало всходов. Мы надеялись на везение и слепо верили, что «завтра будет лучше, чем вчера», – это поддерживало публику с ее незамысловатыми чаяниями. Выходки трех наших соседей-диктаторов – Гитлера, Муссолини, а теперь еще и Франко – настораживали и раздражали. Но никто всерьез не обращал внимания на коммунистического диктатора Иосифа Сталина, сидящего за Кремлевской стеной далеко в Москве. А его место в этой квадриге было более чем равноценным.
Эти две поездки и предшествовавшая им третья – на нацистский съезд в Нюрнберге, двумя годами раньше, – сформировали мою позицию: европейский пожар назревает и наливается кровавым соком. Войны не избежать. Испанские события лишь укрепили мою уверенность: мир балансирует на лезвии бритвы.
Я делился горькими прогнозами с моими друзьями-приятелями – Кесселем, Анненковым, Дрие ла Рошелем, коллегами-журналистами, – и они разделяли мои опасения: война надвигается, Франции не удастся уклониться от встречи с ней. Вытеснив обманчивую фата-моргану, реалии жизни зальют мир кровью; страдания станут обыденностью. В подступающем урагане я готов был встать на защиту Франции и положить за это жизнь. У меня был один смертельный враг, у меня и у мира – фашизм. И речь тут шла не только о самолетах и подводных лодках – наша идеология свободы должна была выстоять под натиском фашистской идеологии дозволенности убийств, возвращающей человечество в каменный век. Кого мы могли противопоставить одержимому демагогу Гитлеру? Да никого… Нам останется только сражаться. Среди моих друзей я пытался разглядеть тех, кто думает так же, как я. К моему сожалению и горечи сердца, Пьер не входил в их число…
Легкомыслие соотечественников иногда повергало меня в смятение, как будто речь шла не о гитлеровской угрозе, исходящей из-за пограничной с нами линии Зигфрида, а о вторжении инопланетных монстров. А ведь немцы, как, собственно, и марсиане, могли свалиться нам на голову столь же внезапно, как июльский снег.
Я писал, сдерживая себя на крутых поворотах, – не хотел нагонять страх на публику, тем более что мои многочисленные оппоненты из самых разных изданий вполне успешно находили отклик у большинства, призывая французов к спокойствию души и разума: гитлеризм, дескать, с его основой основ – единением и взаимодействием гражданина и власти – совершенно совпадает с нашей отечественной демократией и потому не может быть нам враждебен. Всякий отрицающий этот очевидный факт – злокозненный паникер, не видящий ничего дальше собственного носа… Впрочем, были и такие, кто разделял мою точку зрения на завтрашний день и необходимость подготовки к будущей борьбе. К моему удивлению и отчасти даже смущению, рядом с горсткой этнических французов, озабоченных судьбой родины и склонных меня поддержать, то и дело встречались многочисленные эмигранты из Германии и Восточной Европы, готовые при необходимости взять в руки оружие. Такое состояние французского общества удивляло меня: как можно не видеть тревожные изменения в Европе и не чувствовать опаляющее дыхание близкой войны, которую поисками разумного мирного решения уже не остановить! Да никто всерьез и не пытается – этим должно заниматься государство со всеми его неограниченными возможностями, а не кружок озабоченных писателей и журналистов.
Я давно уже перестал удивляться человеческой наивности; я ведь и сам такой. Но после горящей Барселоны и потоков беженцев, метавшихся в панике по прифронтовым дорогам, после смерти на моих глазах старика в гуще толпы я с мучительной тревогой всматриваюсь в картину за спиной: тридцать седьмой год, Нюрнберг, бюргеры восторженно ловят завывания своего фюрера и слушают, как чарующую музыку Вагнера, топот солдатских сапог по брусчатке городских площадей. «Хлеба и зрелищ!» Гитлер дал своему народу и то и другое. Избавляемые от назойливой еврейской конкуренции, торговцы и мелкие производители в упоении славили нацистскую власть, пекущуюся о благе народа. Германия превыше всего! Да здравствует Третий рейх – навеки и навсегда! И не приходило в промытые нацистской пропагандой мозги, что нет в мире ничего вечного, кроме самой Вечности. Чтобы убедиться в этой основополагающей истине, очарованному народу придется расплатиться миллионами жертв – голубоглазыми белокурыми немцами, этими потомками ариев, отправившимися в поход за жизненным пространством… Несчастные бюргеры Нюрнберга, пораженные куриной слепотой! Они не представляли себе будущего – а кто думает о нем, если великолепное красно-золотое настоящее полно хлебом и зрелищами! Им предстоит прозреть, протереть глаза и в родном городе стать свидетелями международного судебного процесса над их великими соблазнителями. За ошибки приходится платить. Почти всегда.
А осенью 1939 года основные акценты были расставлены и наблюдателям оставалось только одно – ждать развития событий. Кое-кто из облеченных властью – совсем немногие – пытались влиять на происходящее, но дело, как правило, ограничивалось пустыми разговорами: среди французов в этот судьбоносный момент так и не нашлось лидера, который ответственно возглавил бы страну. Наши генералы и руководители Генерального штаба не оставались в стороне от дискуссий: в конце концов военным придется встретиться с неприятелем, кем бы он ни оказался, лицом к лицу и одержать над ним убедительную победу. Генералы убеждали штатских политиков в отваге и стойкости наших солдат и их готовности отбросить врага, откуда бы он ни взялся, мощным сокрушительным ударом. Готовясь к военным испытаниям, мобилизационный отдел Генштаба объявил призыв боеспособных граждан, обученных военным наукам. Я входил в их число и в первый же месяц новой мировой войны получил офицерский мундир лейтенанта военно-морской разведки: форменные брюки и китель с нашивками на рукавах. Выдали мне и пистолет с двумя обоймами и запасом патронов, поручив внимательно приглядывать за «подозрительными лицами» – профсоюзными вожаками и коммунистическими активистами, если такие обнаружатся. Это задание, несомненно, негласно относилось к смежной области – контрразведке, и в этой своей тайной роли я ждал многого: преследования германских агентов и погонь за шпионами. Но об этом в штабе разведки в Нанте не было и речи. Вполне обоснованные подозрения вызывали у наших секретных служб коммунистические активисты, после заключения советско-германского пакта Молотова – Риббентропа открыто вставшие на сторону Гитлера и обвинившие англо-французских империалистов в вероломном нападении на Германию. Получив директивы, я был предоставлен самому себе: «внимательно приглядывая», я допрашивал непатриотичных задержанных, и методы дознания контрразведчиков, можно не сомневаться, сохранились в памяти этих «подозрительных лиц» на всю оставшуюся жизнь.
А в июле сорокового моя служба закончилась, так, по существу, и не начавшись: Франция запросила перемирия. Военно-морской флот не успел принять участие в боевых действиях против германского агрессора. При всем моем скептицизме я все же не ожидал такого позора: со времени франко-прусской войны 1871 года моя родина никогда не переживала краха, сравнимого с этим.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!