Всего один век. Хроника моей жизни - Маргарита Былинкина
Шрифт:
Интервал:
Мы с мамой сидели на деревянном кухонном столе у окна и смотрели отцу вслед. Он шел своим размеренным шагом по заснеженной дорожке к воротам. За ним в двух шагах шли двое. Миновав ворота, он свернул налево и пошел по переулку вдоль дворовой ограды. Скоро его разляпистая кепка скрылась за сугробами снега. Черный «воронок» стоял, видимо, дальше, на углу Мельницкого переулка, чтобы лишний раз не беспокоить народ.
Мы обе понимали, что отныне начинается совсем иная жизнь, только неизвестно какая. Горя и страха я не ощущала: у меня была мама. А на нее свалилась тяжелая забота. Денег дома оставалось не более чем на неделю. О накоплениях говорить не приходится: мы жили от отцовской получки до получки. Гимназическое мамино образование — не рабочая профессия. Ценностей на продажу было всего три: чудом уцелевшие от конфискации золотые часы «Лонжин», привезенные отцом из Швейцарии; большой бордовый персидский ковер и наш рояль, рояль красного дерева.
Начались хождения в поисках работы для мамы. Мы ездили на трамвае по разным адресам и объявлениям. Жену репрессированного нигде не брали. Наконец в тресте Мосгорсвет на Большой Бронной нашелся хороший человек, начальник треста, Сергей Иванович Махров. Он определил маму на должность секретаря-машинистки. И то хорошо. Не зря, значит, пришлось ей в Ялте на машинке «клопов давить». Поначалу, печатая документы, она наделала кучу ошибок, но добрый человек сказал: «Ничего, всему можно научиться».
У меня ни в школе, ни во дворе особых проблем не было. Лишь однажды хулиган Вовка Сигаев крикнул из-за угла: «Трацкиска!», да еще Машка Александрова, сидевшая на первой парте, нарисовала жирную тюремную решетку и положила рисунок так, чтобы я увидела. О своем будущем я еще не задумывалась и потому предстоявшие мне житейские трудности меня не волновали.
В бывшую нашу большую комнату вселилось семейство Малышевых, недавно приехавших в Москву из Благовещенска. Настасья Малышева-Кузнецова, тихая косоглазая бабенка (левым боком глядевшая на собеседника), работала секретаршей в районном отделе НКВД нашего Молотовского района, и там ей выдали ордер на жилье. Ее муж, Александр Алексеевич Малышев, быстрый чернявый человек, был каким-то мелким сотрудником НКВД. С ними были две девочки: трехлетняя сопливенькая Нинка, монотонно скулившая: «Папуля! Мамуля!», и младшая сестра Настасьи, видавшая виды моя сверстница Нюрка.
Жили мы мирно. Поставили в кухне два стола, поделили газовые конфорки. У плиты старались не толкаться, в кастрюли друг к другу не лазили. Лишь однажды Малышев — то ли спьяну, то ли со злости — открыл кран газовой плиты и ушел на работу. Мама, слава Богу, заметила и не побоялась заявить ему в лицо — с отчаянной смелостью куропатки, защищающей птенца от лисы, — что сообщит его начальству о покушении на нашу жизнь. Он неожиданно притих и больше явных гадостей не делал.
С Нюркой мы стали приятельницами, играли на кухне в «фантики» и в «лямочку» — кто сколько раз подкинет ногой узелок с пятачком внутри. Она мне жаловалась, что Малышев Сашка не дает ей проходу, когда Настасьи нет дома, и заодно просвещала меня по части семейной жизни. У меня были еще не очень ясные представления о взаимоотношении полов. Я знала, что мужчины и женщины влекутся друг к другу, влюбляются, и целуются, и милуются, и даже более того. Но вот что именно после «более того» появляются дети, казалось мне вопросом спорным. «Моя тетя Маруся и дядя Миша живут уже лет десять вместе, а детей у них нет», — говорила я. «Бывает…» — отвечала Нюрка и щедро делилась знаниями.
* * *
Через месяц после ареста отца у нас дома появилась одна давняя знакомая, вскоре ставшая, можно сказать, другом семьи.
Однажды к нам с мамой заявилась в гости молодая женщина. Высокая, худая, с железными зубами, в коричневой кроличьей шубке и заячьей шапчонке. Отрекомендовалась: Калмыкова Марья Петровна, принесла, мол, деньги, полученные ее братом Калмыковым по доверенности для семьи Былинкина Ивана Герасимовича. Я ее не узнала, но мама сразу увидела, что гостья — вовсе не Калмыкова, а та самая Манька Пушкина, что лет шесть назад нагрянула к нам в Снегири, а теперь нашла предлог, чтобы разузнать об отце.
Так и оказалось, но мама ничего ей не сказала.
Бедная Марья Петровна Пушкина, лаборантка с Газового завода, была давно и на всю оставшуюся жизнь влюблена в моего отца. Видя, что ее любовь не находит стопроцентного ответа, она тем не менее упорно добивалась своей цели, подпаивая отца лабораторным спиртом и задабривая ласковым обхождением и безропотным терпением.
С такой же приветливой обходительностью, улыбаясь во весь свой железнозубый рот и готовая во всем помочь и услужить, подступилась она и к нашему с мамой очагу. Но Марья Петровна, если не считать этого ее фарса, была искренна в своих чувствах. Любовь к отцу она некоторым образом перенесла на меня, да и к маме, которая ей ни слова в упрек не сказала, наверное, притерпелась. В общем, она к нам зачастила.
У меня с Марьей Петровной установились нормальные отношения, я давала ей читать книги и вовсе не терзалась ревностью, хотя долго понять не могла, как моя мама, давно знавшая правду о Маньке Пушкиной, может ее принимать, угощать чаем и по-доброму с ней разговаривать. Все-таки эта святоша обманом к нам втерлась…
Однако мало-помалу мое некоторое внутреннее противление сошло на нет под влиянием внешних обстоятельств. Мы с мамой оказались словно бы одни в целом мире. Я болела всеми детскими болезнями подряд, маме не с кем было меня оставить и не на кого опереться, а работать ей приходилось с утра до позднего вечера. Тетя Маруся была в Уфе с дядей Мишей, который бежал из Москвы от греха подальше; тетя Милуша не слишком вникала в наши заботы, оберегая покой Льва Ефимовича. Никому до нас не было дела, каждому хватало своих тревог. А приветливая Марья Петровна всегда оказывалась под рукой, да и соперницей она выглядела незавидной. «Бог с ней», — наверное, думалось маме, когда сама она в очередной раз отправлялась к Лефортовской тюрьме, чтобы отстоять там два-три часа в очереди, растянувшейся по улице Матросская тишина, и передать отцу папиросы и разрешенные 40 рублей.
Судьба отца рисовалась в самых мрачных тонах. Если не расстрел или Сибирь без права переписки (что значило одно и то же), то в лучшем случае все равно — лагерь. Так или иначе — по 58-й статье, а ее разные вариации («а», «б», «в» и т. д.) в целом не имели значения.
В нашей комнатке среди нагромождения вещей и мебели негде было повернуться. Денег на прожитье явно не хватало. Зарплата машинистки — мизерная. И мама решилась расстаться с роялем… Он, грузный и беспомощный, тихо лежал на боку, изредка позвякивая спустившей струной.
Пришел оценщик из комиссионного магазина музинструментов на Кузнецком мосту. Осмотрев клавиатуру, струны, молоточки, он спросил маму: «А вы это заметили?» — «Нет, а что именно?» — «Вот, на деке — автограф Николая Рубинштейна. Видите?»
Автограф основателя Московской консерватории на инструменте превращал его в историческую ценность. Наш рояль сделал нам прощальный подарок.
Мама поставила в известность Московскую консерваторию. Там всполошились и просили не продавать, пока они не найдут средства на приобретение. Однако ждать было невозможно. Меня надо было отправлять в Костино после дифтерита.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!