Железный занавес - Милорад Павич
Шрифт:
Интервал:
* * *
Это было все, что удалось узнать отцу Мануилу, и нигде он не встретил упоминания о том, что у «Троеручицы» есть привычка чихать. Обдумав все как следует, он пришел к выводу, что на Косовом поле следовало бы установить новый памятник, и тогда «Троеручица», возможно, решит вернуться. И как раз в 1950 году, когда он размышлял обо всем этом, братья, следившие за периодикой, выходившей в ФНРЮ, рассказали ему, что на Косовом поле в память о погибших сербских воинах воздвигнут большой обелиск. Отец Мануил решил, что теперь для иконы нет никаких препятствий, и стал потихоньку по ночам приоткрывать двери трапезной, чтобы упростить «Троеручице» ее отбытие в Сербию. Но как только окна или двери трапезной оставались открытыми, икона тут же начинала чихать, и это продолжалось до тех пор, пока сквозняк не устраняли. В отчаянии и растерянности отец Мануил вывел однажды ночью своего осла за монастырские стены, икону (в том виде, как она была, без оклада) положил ему на спину, накрыл чепраком и тайно направился в Сербию. Уже при выезде с Афона, недалеко от греко-югославской границы, в местах, которые были хорошо знакомы ему еще с тех пор, когда он служил каталонским наемником, отец Мануил попал в руки к партизанам Маркоса, отряды которого в это время сражались в горах Греции. Осла увели в одну сторону, отца Мануила в другую, начался допрос, но монах не понимал ни слова из того, что говорили партизаны. Одно он, правда, понял: схватившие его люди пользовались димотиком — новогреческим языком. Его спросили, владеет ли он каким-нибудь языком, и он сказал, что знает сербский. Среди сторонников Маркоса были югославские добровольцы, и один, родом из Сербии, попытался поговорить с монахом. Но, обменявшись с ним несколькими словами, отец Мануил с удивлением спросил, на каком языке тот говорит, и, узнан, что это сербский, совсем растерялся.
— Неужели больше никто на свете не говорит на святых языках? — спросил монах у тех, кто его охранял.
— Ну почему же, — смеясь, отвечали они. — А ты что, знаешь латынь?
— Нет, но знаю испанский, — ответил отец Мануил.
— Испанский? — удивились партизаны и позвали своего комиссара, который провел молодость в Каталонии, где во время гражданской войны сражался под красным знаменем в Интернациональной бригаде. Они отлично поняли друг друга, комиссар был счастлив услышать от отца Мануила, вспоминавшего жизнь своего первого языка, что когда-то в Каталонии его звали дон Хорхе Рюэда эль Сабио, и они проговорили всю ночь напролет.
Перед рассветом отец Мануил заметил, что его осел выбрался из лагеря и, с иконой на спине, потихоньку двинулся по горному ущелью к границе. Воспользовавшись опытом каталонского наемника или, может быть, снисходительностью комиссара, который на некоторые вещи смотрел иногда сквозь пальцы, отец Мануил последовал примеру своей скотинки и, надев на голову ночь, поспешил к монастырю. Недалеко от Хиландара он увидел, что его осел, резвый и освободившийся от поклажи, пасется на монастырском лугу. Убедившись в том, что задача успешно выполнена, отец Мануил весело вскочил на осла и вскоре был в главной церкви на утрене. После утрени он, как всегда, зашел в трапезную и принялся готовить свой обычный ночной завтрак: очищать маслины, наливать вино в чашу, выбирать книгу, бормоча что-то себе под нос и вспоминая о недавнем приключении и о той букве, которой он по-прежнему не мог досчитаться.
«Кто его знает, — размышлял отец Мануил, — эти сербы, может быть, теперь уже не сербы. Вон, у них и язык уже давно не настоящий. Судя по всему, это какие-то ново-сербы, а уж там, за границей, может, и нет больше никого наших…»
В этот момент в темноте за его спиной кто-то чихнул. Отец Мануил оглянулся и увидел на стене, на прежнем месте, икону Троеручицы.
— Смотри-ка, снова вернулась! — пробормотал он сонным голосом и пошел закрывать двери трапезной. Но все двери и окна были закрыты. Никакого сквозняка не было.
* * *
Отец Мануил пожал плечами, тщетно пытаясь уразуметь, какой урок кроется за действиями иконы. И тут вспомнил, что ночью, возвращаясь из Греции, он заметил на каком-то перекрестке один придорожный знак:
Благодаря этому знаку он наконец-то вспомнил забытую букву. Теперь он понял, что это вовсе не была греческая или сербская буква, она вообще не входила в число тех первых букв, которые он учил, начав новую жизнь, — как раз наоборот, это было то последнее, что он забыл из своей первой жизни на каталонском языке. Это вообще не была буква. Это был знак, который можно просто показать при помощи пальцев. Его, подняв руки, как предостережение показывали когда-то женщины Барселоны, провожавшие своих мужей в поход, а жест этот говорил примерно следующее:
Место того, кто уходит, никогда не остается пустым.
Моя бабка, Мара Михайлович, которая весь свой век проработала учительницей в селе Свилеува и которая меня вырастила, рассказывала, как в детстве меня спасли от смерти. Я болел тяжело и долго, так долго, что у всех уже опустились руки. И вот однажды утром, тайно от моего отца (он тогда был в Белграде), меня вместе с моей колыбелькой навьючили на лошадь, в колыбель положили иконку и четыре грецких ореха, вставили мне в уши по зубчику чеснока и отвезли в ближайшую дубовую рощу. Остановившись под каким-то деревом, привязали колыбель, словно качели, к толстой высокой ветке, потом стегнули коня, и колыбель осталась висеть в воздухе. Некоторое время меня там выхаживали, качали и кормили молоком свиней, веря в то, что теперь смерть меня не найдет, я ведь действительно находился между небом и землей, а когда я плакал, мой плач заглушали ударами большого пастушьего кнута. Даже родители, которые меня разыскивали и которым не говорили, где я, не смогли меня обнаружить. Это было лет за пятнадцать до того, как я поссорился с отцом.
Эту историю я, конечно, не запомнил, да и взрослые, стоило мне выздороветь, забыли о ней и вспоминали иногда только как шутку. Но я запомнил седого старого коня, доживавшего в конюшне свои последние дни, — это был тот самый конь, на которого когда-то навьючили мою колыбель и который «спас» меня от смерти. У него были необыкновенные разноцветные глаза, и бабка говорила, что одним глазом он смотрит в день, а другим — в ночь. Потом я забыл и коня.
Мы были детьми, шла война. В церковь мы не ходили, в школе учили немецкий язык, а дома, тайком, русский и английский. На Пасху 1944 года над Белградом появились многочисленные американские «летающие крепости». И пока мы радовались крашеным яйцам, праздничному обеду в разгар голодного времени и появлению союзнической авиации, «летающие крепости» вдруг тоже начали нести яйца — на землю посыпались бомбы, блестевшие на солнце, как капли дождя. Союзники принесли нам смерть. На Пасху, которую они праздновали в другой день.
Несмотря на то что была весна, мы быстро надели зимнюю одежду, вытащили во двор старую печку на колесах, оставшуюся у отца со времен его увлечения альпинизмом, положили на нее сверху кое-какие вещи и покинули нашу белградскую квартиру и накрытый пасхальный стол. Таща на веревке нашу полевую кухню, мы по грязи отправились в одно из ближайших сел, где жила родня моей матери. А когда устали, то сняли с печки вещи, развели огонь и допекли тот кусок баранины, который с великим трудом раздобыли к празднику и который пришлось забирать из дому полусырым. Мы ели, пока печь не остыла, а потом продолжили свой путь в Свилеуву.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!