Чай со слониками - Вячеслав Харченко
Шрифт:
Интервал:
– Здесь лежит золото вашего деда, а вы его продать за копейки хотите!
Так и стоит дом, полуразвалившийся, полусгнивший, в стену ткнешь – можно гостиную увидеть, в спальне стекла нет, окна фанерой забиты. Но на лето в прихожую и в баню постояльцев пускаем. Хотя почему-то мать всегда переживает, долго им в лица смотрит, и если постояльцы Елене Соломоновне не нравятся, то мы их в дедов дом не пускаем. Б-г мой, какой это раньше был шикарный дом!
А серьги-то эти каббалистические Елена Соломоновна носила. Они ей от Софьи Яковлевны достались. Так они шли ей, болтались в разные стороны при ходьбе, хотя она их и надевала всего два раза: на свадьбу с нашим папой и на похороны его, когда он дня не дожил до отъезда в Израиль в 1976 году. Так обрадовался, что выпустили – сердце схватило и кирдык.
Так что я даже и не знаю, где серьги моя дочь Лера подсмотрела, но вот подходит к бабке и говорит:
– Лена (она бабушку просто Лена называла), отдай серьги.
Бабушка заулыбалась и весело так отвечает:
– Когда умру, тогда и наденешь.
– А когда ты умрешь?
Ну, тут я взял дочь Леру и по губам, по губам, а Елена Соломоновна кричит:
– Не бей ребенка, – и сняла каббалистические серьги, и больше я их никогда не видел.
Теперь боюсь, что случится с ней, будем, как с Соломоном Абрамовичем, искать и не найдем.
Двадцать лет назад она также звала в свой «рейндж ровер», и я почему-то не поехал, был пьян, грустен и груб и не поехал. Лиана твердила о миссии поэта, о его высоком предназначении, что поэт не может вести простую обыденную жизнь и не должен работать в офисе, и что вот она готова взвалить на свои хрупкие плечи заботу о быте, о семье, о деньгах, лишь бы я писал, но я ничего ей не ответил, почему – даже и не знаю, сидел грустно за грязным столом с пустыми бутылками и недоеденным хавчиком и тупил, как горделивая непорочная институтка.
Красавица Лиана и сама писала стихи, но, понимая всю их никчемность, никогда не читала их вслух и, наверное, от этого любила всех этих поэтических проходимцев, всю эту говнострадательную братию, а поэт-то не может быть хорошим человеком и поэтому, несмотря на всю ее финансовую состоятельность, все ее бросали, все ее покидали, забывали о ней, обо всем хорошем, что она сделала.
А, нет, я вспомнил. Все не так было. Я зачем-то после сказал, что никакой миссии нет и не будет, искусство никого ничему не учит и даже ничего не сохраняет, и она, вспыхнув, закрыла передо мной дверь машины, больно задев дверцей носок ботинка, я пошатнулся и чуть не упал в грязь, а она резво надавила на газ и умчалась от метро «Университет» в сторону проспекта Вернадского. Потом я ее видел на литературных вечерах, но она лишь кивала мне издали и никогда не подходила близко.
И вот:
– Павлик, – вскричала Лиана, – ты еще пишешь стихи?
– Ли, – бросил я панибратски, – я уже тринадцать лет не пишу, служу в банке.
– Ах, я тоже сижу в офисе. Проклятый, проклятый офис, я тоже перестала писать стихи. Никогда не ходи в офис!
– Да нет, – улыбнулся я, – чтобы хорошо писать, надо ходить в офис, надо знать своего читателя в лицо.
Но Лиана в этот момент, как в тот раз вспыхнула и убежала.
А в это время сквозь бетонную арку в центр зала входил молодой статный тридцатилетний поэт в окружении сладких восемнадцатилетних соперниц.
Папа родился в блокаду, не в самую жуть, а уже ближе к концу, но есть было нечего, и его выкармливали овсом, который тут же во дворе сажали и сторожили все лето. Папе часто говорят, что он пропитан Левитаном и Седьмой симфонией Шостаковича, но это не так, потому что он набит под завязку овсом.
После войны все жили у бабушки Софы, рядом с площадью Льва Толстого, десять человек в десятиметровой комнате в коммуналке. Три человека спали на столе, три человека под столом, бабушка и две сестры на кровати, Сема на сундуке, а дедушка в шкафу у швейной машинки. Он ею на жизнь зарабатывал. Посередине комнаты стояла огромная железная ширма, литая, очень тяжелая, громоздкая и неповоротливая, отделявшая женщин от мужчин.
Ее потом, когда переезжали, с трудом тащило на себе все взрослое население нашей семьи, буквально сто пятьдесят метров из коммуналки в двухкомнатную квартиру. Папа вообще не понимал, зачем в двухкомнатной квартире железная гендерная ширма, если есть две отдельные комнаты, но дедушка Яков сказал: «Тащите», – и все, скрипя, тащили ширму, отворачивали лица в сторону и молча сплевывали сквозь зубы на землю. Ширму с трудом подняли на пятый этаж и только с третьей попытки внесли в прихожую, где прислонили к стене. При этом от стены отлетел кусок штукатурки, и бабушка Софа закричала, чтобы ширму отправили на чердак.
А потом папа лежал среди одуванчиков на лужайке рядом с площадью Льва Толстого, напротив бывшего Дома культуры кооперации, курил в кулак, думал, что никто не увидит, но бабушка Софа заметила и открутила ему ухо. Там потом памятник Попову поставили за то, что он изобрел радио.
Самый лучший кофе (хотя сейчас можно уже писать «самое лучшее кофе») делают в автомате в левом углу второго этажа Курского вокзала. Только надо выбирать не капучино и не горячий шоколад, а именно двойной эспрессо. Автомат задумчиво запросит шестьдесят рублей, поворчит и погремит, потом на жидкокристаллическом дисплее появится бегущая полоса, которая будет набирать деления по мере выполнения операции. В конце концов внизу, в зажиме появится синий пластиковый стаканчик, куда железная машина одним резким движением выплюнет коричневую ядрено пахнущую жидкость толщиной не более одного пальца.
Знаете, я пил кофе и в «Пушкине», и в «Винтаже», и в «Старбаксе», и в «Макдональдсе». Мне делали кофе в горячем песке в Стамбуле и наливали в Париже на Монмартре, но ничего более прекрасного, аппетитного, пахучего, бодрящего и обжигающего, чем из автомата на Курском вокзале, я не пил.
Даже соседка тетя Сима, иногда приглашающая меня выпить кофе, когда ее семейство собирается вокруг круглого белого стола, покрытого зачем-то хозяйственной плиткой, не может достичь уровня автомата № 645781. Я хорошо запомнил регистрационный номер.
В тот день я ждал поезд с Любой из Одессы и выпил шесть (!) пальчиковых стаканчиков кофе эспрессо и отвлекся от табло, даже, наверное, перестал различать время. Поэтому, когда пришел поезд, я быстро побежал на перрон, а нестись было долго по подземным переходам и дурацким платформам Курского вокзала. Когда я вылетел наверх, все уже разошлись, а Люба стояла одна и оглядывалась в разные стороны.
Люба спросила меня:
– Ты где был?
– Пил кофе.
– Господи, он пил кофе, – повторила Люба и поцеловала меня.
Я взял чемодан и сумку, и мы пошли. Когда вышли на площадь Курского вокзала, сели на стоянке в машину.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!