Екатеринбург Восемнадцатый - Арсен Титов
Шрифт:
Интервал:
Потом были выступления нынешней власти. Голощекин заявил: «Их гробы — это величайший символ победы восставшего народа!» Некто Демьянюк пошел во лжи еще дальше. «Мы пойдем против буржуазии, не жалея жизни!» — объявил он. Еще: «Мы построим им, здесь лежащим в гробу, памятник. Но настоящий памятник воздвигнем тогда, когда дойдем до торжества социализма!» Некая дама от лица властвующей партии стала говорить об отсутствии большей любви, нежели отдать жизнь «за други своя», — вероятно, хотела приплести слова Николая Васильевича Гоголя из «Тараса Бульбы». «Мы еще будем пользоваться жизнью, — заявила она, — а они уже отдали ее за нас. Кровь их будет на нас, на наших детях, если мы изменим делу революции!» Выступала потом некая Юровская, то ли жена, то ли дочь Мойши или как его там, Янкеля Юровского. Она понесла бред про какие-то знамена, которые якобы не донесли эти несчастные четыре жертвы. Выступил, судя по газете, и Паша Хохряков. Его слов газета не поместила — видимо, такие были слова. А некий с фамилией Украинцев вообще заявил, что там, под Оренбургом, «трудовой народ встречал их хлебом-солью, а разряженные барышни расчищали снег перед ранеными контрреволюционерами». Куда брели сии раненые контрреволюционеры и откуда там взялись разряженные барышни, чтобы расчищать снег перед ними, — сей оратор этого не сказал. В общем, несли все то, что в «трудовом народе» называется бредом сивой кобылы.
Я бы не стал связывать себя со всем этим кощунством, если бы не видел в нем какой-то нечеловеческой злобы против вымышленных ими контрреволюционеров, то есть против меня, против моих товарищей, полегших под Сарыкамышем, в Персии — да где угодно, полегших, защищая наше Отечество. Я ругал себя. Я говорил себе, черт-де дернул тебя подчиниться корпусному комитету, по сути, настоящим контрреволюционерам, взявшимся уничтожать Россию, черт-де дернул тебя не уйти к Василию Даниловичу Гамалию в его Георгиевскую сотню, не уйти к партизану Бичерахову, где меня не достал бы никакой комитет. А коли дернул, то и тащись за всей этой комедией с гробами, за всем этим революционным бредом, настолько революционным, что посчиталось победившей революцией держать позади своих сынов два грузовика с пулеметами.
Иззябшийся и голодный, я шел домой. Раньше служба была для меня радостью, она была для меня службой. Раньше я ее любил. А теперь я шел к себе домой и спрашивал себя: «Что? За что? Что это? За что мне, подполковнику русской армии?» — и я не хотел знать, что нет ее, русской армии, что нет России, а есть только Паши Хохряковы, есть только Мойши или как их там, Яши-Янкели Юровские. От их существования, от их службы я не мог уже любить службы, я не мог уже… А что уже, что я не мог, было невозможно сказать.
А дома меня встретила своя контрреволюция. Дома жильцы мои Ворзоновские съезжали. Причиной тому стал выстрел Миши.
— В таком щекотном положении, когда война уже пошла по комнатам, мы быть не желаем! Вы вот тут стреляете, вы вот приказы пишете на гонимых вами же простых несчастных обывателей, — а вот посмотрите таки, кого надо выселять! — дал мне газету известий Ворзоновский.
Я удержался от вопроса, приготовлен ли донос на какого-то их собрата для Миши. Я взял газету и отдал Ивану Филипповичу.
— Айда, айда с Богом! — молился он по поводу Ворзоновских и настороженно смотрел, не взяли ли они чего-либо из нашего имущества, хотя как они могли что-то взять. Они были обыкновенными, как сказал сам Ворзоновский, обывателями. Если их что и заставило смошенничать, так та же революция, обыкновенная безысходность и обыкновенный инстинкт выжить. Вероятно, это понял и Селянин, отчего заставил их только оплатить расходы и штраф, а не отдал их Паше Хохрякову.
Анна Ивановна была в каморке Ивана Филипповича. Она было кинулась развязать мне мерзлый башлык, но смутилась своего порыва. Я же вспомнил брата Сашу после Маньчжурии — так он являлся домой, а матушка и нянюшка выходили его встречать, развязать башлык, повесить шинель, выходили и ждали, когда он снимет портупею, расстегнется, а он целовал им руки и, бывало, плакал от стыда за бездарное, по его мнению, возвращение с войны. Я в это время обычно стоял в глубине гостиной комнаты и видел его героем. Если он меня замечал, то говорил кем-то злобным придуманную про них, воевавших в Маньчжурии, фразу. «Что, Бориска? — говорил он. — Проиграли макакам коекаки!» И я был готов того, кто эту фразу придумал, самого отправить в Маньчжурию, самого заставить понести все тяготы войны и не пускать его домой, пока он не взвоет и не придумает что-то подлинно достойное нашей армии.
— Борис Алексеевич! — остановила свой порыв Анна Ивановна. — Вы раздевайтесь и мойте руки! Сейчас мы будем ужинать! У нас чудесный ужин! А там, — она показала в сторону комнат, — там я все приберу! Вы не думайте! Я все умею!
Я не стал ей говорить, что убирать за кем-то я ей не позволю, что убрать там Иван Филиппович позовет кого-нибудь из соседней прислуги. Я только посмотрел на нее чуть дольше, чем того следует при простом взгляде благодарности.
— Что? — обрывисто спросила она.
Я мотнул головой, мол, ничего, а по мне горячей волной прошло воспоминание вчерашнего — того, как мне было стыдно и радостно думать о ней.
За ужином Иван Филиппович показал на краюху хлеба и сказал, что она последняя, что муки снова не выдавали. Я вспомнил про Кацнельсона. У нас были на ужин картофель, селедка, чай со сгущенным молоком. У него, как я увидел, были только кипяток и сухари. Я пошел позвать его. И мы стали ужинать вчетвером, совсем тесно, так тесно, что я невольно задевал то локоть, а то вовсе колено Анны Ивановны и затаенно вспыхивал. И только приходилось предполагать, каково было при этом ей. Ужинать было немного. Но ужинали мы долго. Кацнельсон церемонно молчал. Я спросил его о сапогах, имея в мыслях дать ему что-то из нашей обуви.
— Сапоги, — сказал он, не отрываясь от кусочка селедки. — Я так думаю. Я снова буду проситься на Дутова. Вы, как военный человек, знаете, там могут убить пулей или шашкой. Но там-таки сначала обуют, оденут и накормят. А что делает горпродком? Он ничего не делает. Он только ставит справочный стол на самый сквозняк!
— То есть ваше заявление осталось без удовлетворения? — удивился я.
— Его можете прочесть сами. Я вам сейчас его принесу! — сказал Кацнельсон и засадил обе руки в свои кудри, таким образом вытирая их от селедки.
Анна Ивановна запоздало кинулась к нему с салфеткой.
— Что вы, барышня! Этакий салфет следует поместить в рамочку для эстетического развития, а не обтирать об него селедку совсем никому не нужного еврея! — отстранился от салфетки Кацнельсон.
— Ты тут с нами — так это не у вас в совето! Тут шутки не шути, а соблюдай! А то вместо царства социализма напустишь по дому царство вшей, так весь ваш социализм-то того!.. Вошь-то, она!.. — одернул его Иван Филиппович и не удержался выговорить за прошлое: — Без Бориса Алексеевича-то развели тут, что с крыльца начали ходить да валить мимо дыры!
— А мы не тысячи получаем, чтоб мылов-то покупать! — огрызнулся Кацнельсон и, пока Иван Филиппович, пораженный дерзостью, искал сухими губами ответ, успел исправиться: — Мы, сударь, в нашей черте жили так, что все эти чертовские привычки еще долго понесем в социализм! Уж прощу прощения!
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!