Лев Толстой - Владимир Туниманов
Шрифт:
Интервал:
Почему «не берет», Толстой понимал. Еще летом 1902 года он говорил Бирюкову, что предстоящая работа и страшна, и тягостна для него. Страшна тем, что надо будет — а это неимоверно трудно — «избежать Харибды самовосхваления (посредством умолчания всего дурного) и Сциллы цинической откровенности о всей мерзости своей жизни»: после духовного перелома иных слов Толстой, оглядываясь на свою молодость, не находил. А тягостно из-за того, что он человек, «которого многие высоко ставят», — и напрасно: «…Он вон какой был негодяй, так уж… простым людям и Бог велел».
Тем не менее получилось шестьдесят страниц печатного текста, который Бирюков разбил на фрагменты, включенные затем в состав его книги. Этот текст, а также другие автобиографические записи появились и в сочинениях Толстого, вызвав ожидаемую реакцию: какая необыкновенная память! Она удержала даже ощущение гладкости мокрых краев корыта, в котором, натерев тельце каким-то веществом с неприятным запахом — видимо, отрубями, — купала младенца няня, и зафиксировала, что тельце было худое, с отчетливо видимыми ребрами на груди.
Бунин в своей книге «Освобождение Толстого» писал, что «никому, может быть, во всей всемирной литературе не дано было с такой остротой чувствовать всякую плоть мира», что Толстой был рожден с необыкновенно острым ощущением обреченности, тленности этой плоти и пронес его через десятилетия, сохранив до конца. «Тайновидец плоти» — формула, найденная Мережковским еще при жизни Толстого, долгие годы воспринималась как бесспорная, хотя она содержит в себе очевидную несправедливость, поскольку предполагает противопоставление Достоевскому, этому «тайновидцу духа».
Однако Бунин, восторгаясь необыкновенно живой чувственной памятью Толстого, взял слово «память» в кавычки и заявил, что такой памяти не бывает ни у кого на свете. А значит, страницы, воссоздавшие самые ранние эпизоды этой биографии, с той минуты, когда в первом порыве к свободе захотелось выпростать спеленутые руки, но кто-то нагнувшийся над колыбелью в полутьме (или, кажется, их было двое) так и не внял надсадному крику, — значит, все эти страницы ни в коем случае нельзя воспринимать как фактически достоверные. Если это и воспоминания, то не о себе, а о чем-то длящемся мириады лет, пока на земле существует жизнь, и лишь воплотившемся в Толстом с какой-то особенной яркостью.
Для пишущих о Толстом в них, правда, есть подсказка поистине бесценная. Вот эта: Толстой осознает свою жизнь как путь. И, «рассматривая ее с точки зрения добра и зла», выделяет четыре периода: «поэтический» — он длился лишь первые четырнадцать лет; «ужасный» — от ранней юности до женитьбы в 1862 году; «нравственный» — но только по мирским понятиям, так как истинные духовные искания еще не начались, «но все интересы… ограничивались эгоистическими заботами»; наконец, тот, что начался после кризиса и перелома — тот, «в котором я живу теперь и в котором надеюсь умереть». Период обретения той свободы, которая, как записал он в 1908 году, несовместима ни с революцией, ни с конституцией, и «не может быть отнята никем, потому что она основана на исполнении высшего единого закона для всех людей», закона нестяжательства и любви.
Приступая к «Воспоминаниям» с тяжелым чувством, что обращение к прошедшему для него сущие муки ада, Толстой задумывал «историю жизни всех этих четырех периодов, совсем, совсем правдивую». Ее, «совсем правдивой», нет по сей день, и, зная масштаб личности Толстого, она, наверно, просто невозможна. Возможны только приближения к ней.
Сделанный в мае 1878 года набросок «Моя жизнь» — это там был фрагмент о купанье в гладком темном корыте и о первом, неосознанном ощущении несправедливости и жестокости, когда «я слаб, а они сильны» и оттого не позволяют выпростать руки, — выглядит как обособленная дневниковая запись. На нескольких страничках Толстой эскизно формулирует мысли, которые его одолевали десятки лет, с юности до старости. «Когда же я начался? Когда начал жить?» Не тогда ли, в младенчестве, было приобретено все самое главное, а последующий опыт прибавил лишь крохотную долю знания, какую-нибудь одну сотую? И что это такое — пространство, время, причина? Ведь они, конечно, лишь формы мышления, а «вся жизнь наша есть большее и большее подчинение себя этим формам и потом опять освобождение от них».
Пристрастный, не всегда убедительный в частных суждениях, Бунин, однако, очень тонко уловил парадоксальную сущность Толстого, написав про уникальное понимание «плоти мира», про не имеющую аналогов приверженность этой «плоти» — времени, пространству, причине — и такую же неуемную, неистовую страсть превзойти их, избавиться от подчинения «формам», от всего сиюминутного, мирского, земного.
Одержимость вечным, которое то смутным контуром, то отчетливым узором проступает за каждым мгновением текущего, проявилась у Толстого уже в детские годы. Он «начался» 28 августа 1828 года в Ясной Поляне; кожаный диван, на котором он родился, а потом рождались его дети, стоял в его кабинете как напоминание. И, если считаться с его воззрениями, конечно, он не «кончился» на станции Астапово восемьдесят два с небольшим года спустя. В сознании Толстого время всегда разомкнуто, а пространство — лишь случайная рамка, в которой пролегает путь, ведущий либо к погибели, либо в жизнь — через широкие врата для тех, кому суждена погибель, через тесные для других, ищущих спасения. Евангельские слова о широких и тесных вратах внесены в его «Мысли мудрых людей на каждый день». По странному совпадению эта сентенция Толстого датирована 7 ноября. Это день его смерти.
Исходная и конечная точки пути становились, в его глазах, понятиями все более эфемерными по мере того, как приобретала законченную форму принятая им для себя философская система. Но для творчества Толстого оба эти понятия — едва ли не ключевые. Мережковский был прав, утверждая, что до Толстого никто с такой верностью даже частных подробностей и с такой откровенностью не отобразил в литературе собственную жизнь, у которой есть точная хронология, конкретный пространственный ряд, последовательность взаимосвязанных событий. Следовало бы еще добавить: пожалуй, никто прежде не чувствовал так остро, что человек приходит в мир издалека, и с ним все, кто были до него — мать, отец, предки. Для Толстого, особенно в пору «Войны и мира» и последующих неудачных попыток создать роман о петровской эпохе, важнейшим смыслом наполнялась предыстория — труды и дни, характеры и обстоятельства давних или не слишком далеких времен.
* * *
Она была богатой, эта предыстория. В Толстом сошлась кровь Волконских, Голицыных, Трубецких, Еропкиных, Одоевских — самых родовитых русских семейств. Сами Толстые вели свою генеалогию с XVI века, от Ивана Ивановича Толстого, воеводы в Крапивне при Иване Грозном. Выдвинулись они позднее, при Петре, которого сначала не поддержали, приняв в спорах о престоле сторону царевны Софьи и даже оказавшись замешанными в стрелецком бунте. Но Петр Андреевич, который и стал в 1724 году первым графом Толстым, покаялся в заблуждениях юности. Из Великого Устюга он был призван в столицу, получил назначение послом в Стамбул, где по царскому поручению составлял подробное описание черноморских берегов, а для души перелагал по-русски Овидия.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!