Русачки - Франсуа Каванна

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 95
Перейти на страницу:

Служба Обязательной Трудовой повинности. Если сказать так просто, вроде звучит как военная служба, успокаивает родичей и заверяет их в преемственности традиций. С тех пор как «они» здесь, нет больше армии, двадцатилетние мальчишки не ездят больше походными колоннами с кокардами, лентами и литровками красного в дальние гарнизоны, старики ворчат, мол, пойдут теперь мужики без мудей, молодым ведь нужна дисциплина и приключения, поджопники и повальные попойки, без этого-то и в штанах пусто будет.

На пригородных рынках, в Латинском квартале, у выходов из кинотеатров и даже из церквей фрицы устраивают неожиданные облавы. Подаются грузовики, серо-зеленая солдатня выплескивается из них; пролаянные приказы, свистки, короткие перебежки — и фокус-покус: в два счета толпа охвачена непреодолимым кольцом, кольцом из фрицев с расставленными ногами, с торсом, прочно прикованном к пояснице, с автоматом наперевес, и так, опершись на него, удобно устроившись, готовых хоть год простоять. К определенной точке этого кольца, по касательной, цепляется второе кольцо, но меньшее и пустое внутри. Пока пустое. В точке касания двух колец находится сержант с двумя-тремя гнусными рожами в штатском. Вот как это работает.

Сержант произносит: «Папи-ир!», — ему подается папир, он рассматривает, долго-долго, гнусные рожи читают через его плечо, время от времени один из них зловеще бормочет: «Битте!», — тогда сержант передает папир ему, а тот, садист, придирчиво его изучает, бросая на подозрительного обладателя папира такой взгляд, от которого даже новорожденный сразу почувствует себя виновным, затем Рачья Рожа подает недобрый знак и два солдафона забирают тебя в стоящий поодаль грузовичок, естественно, ты орешь, да нет же, вы что, очумели, я ведь законопослушный француз, я разоблачал диверсантов, произошла ошибка, да слушайте же, черт возьми, я знаю кое-кого в мэрии, я знаю кое-кого в префектуре, я знаю кое-кого в правительстве, да я же внук Маршала, меня выкрали цыгане, вот вам медаль в доказательство, у меня есть родинка, я знаю кое-кого в комендатуре, я знаю кое-кого в гестапо{3}, — он произносит «Жестапо», — я близко знаком с канцлером Гитлером… Когда доходит до этого, — он уже в грузовичке. Глухой удар — и парня со связями уже не слышно. А кто он? Так он еврей, коммунист, масон, диверсант, он продал одному немецкому солдату велосипед, который сам только что стибрил еще у кого-то, поди знай…

Ну а если такой закавыки нет и ты женского пола, тебе орут: «Лоос!», что значит: можешь топать домой, подтирать своих сопляков, — однако не думайте, что вы сильно продвинулись в познании немецкого, ведь «Лоос!» может означать столько самых разнообразных и даже противоречивых вещей; «Лоос!» — это слово волшебное, но недостаточно просто его проорать до отрыва души, нужно еще и применить с умом, вложить в него точную, тонкую интонацию: если ты старик и тебе за полтинник или ты пацан и не дорос до восемнадцати, тебе достанется «Лоос!» спасительный, но если ты жеребец и колотишь копытом в доказательство полного разгара своей победоносной мужественности, то пропускаешься в маленькое кольцо. С поджатым хвостом. Когда большое кольцо опустело, содержимое малого погружают — «Лоос! Лоос!» — в грузовички, и, гоп-гоп, вперед.

Безупречный метод, который с энтузиазмом восприняли полицаи, фараоны, жандармы и французская моторизованная гвардия — отсталые племена, конечно, но преисполненные доброй воли и податливые к прогрессу, стоит только им объяснить.

* * *

Внедрил-таки я насильно длиннющий скелет свой в купе для приличных людей. Приличных, но не богатеньких. Вагон этот ходит еще с войны семидесятого{4}. Весь деревянный. Сиденья деревянные, из очень твердого дерева. Колеса деревянные небось тоже, но я не проверял. Во всяком случае, овальные. То, которое вихлялось под моим сиденьем, даже наверняка было четырехгранным. Оно так же сварливо толкало меня под ягодицы, как те самокаты, которые ребятишки с улицы Святой Анны мастерили из старых шарикоподшипников, выклянченных в гараже у Кордани, на улице Лекен, насаженных ударами каблуков с обеих сторон двух перекладин, прибитых под доской; скатывались пацаны на этой штуковине во весь дух по буржуйским, аккуратно заасфальтированным улицам прямо к Марне, грохот стоял адский, жопы в занозах; Нино Симонетто, лежа на животе, чешет, головой вперед, между колесами грузовиков, вылетает с другой стороны: «Эй, парни, видали такое.«Однако ж, — говорит мать, как ей кажется, по-французски, — надо его понимать, ведь он перенеш трепанацию черепа, когда был бамбино, так сто с голловой у него — не все дома, потому сто вот. Но он не жлой, ничутто не жлой, дуракко только, этто да, а такко не жлой, ничутто…»

Куда это меня занесло? Далеко она, наша улица Святой Анны, за тысячу километров уже небось, а детство мое еще дальше. Вот и уселся на деревянное сиденье, выточенное точно по контуру человеческой задницы, для достоинства это лучше, чем дощатый пол в вагоне для скота, ну а насчет комфорта — напрасно надеялся. Зажаты мы вшестером в одной полке на четверых, напротив меня — высокий курчавый белобрысый парень, переросток, растерянный, как теленок, только что отлученный от матери, пугливый, грустный до смерти, такой грустный, что даже спит грустно, а спит он все время. Все мы пытаемся спать, но ему хотя бы это удается. Взвалил он на меня свои ботинки, здоровенные бутсы, бронированные носорожьей кожей, насаженные, как молотки, на концы его худых бесконечных карандашей, сварганенных целиком из массивной мозговой кости, с наклеенной сверху кожей, положил он их мне на ляжки, вперил в живот, прямо в мякоть, а до этого, гад этот, вляпался в дерьмо полным лаптем, я только что это понял, вдруг, — откуда это так разит, — и вот у меня весь этот пласт желтой срани прямо под носом, и плащ весь, все лапы в ней замарал, так я старался сбросить с себя эти его говенные ботинки, здоровенного такого засранца, — так вот откуда воняет, и вдруг соображаю, что наверно и рожу себе изгадил, стремясь заслониться от света.

Никому не сдвинуться, — ни мне, ни ему, — никому! У каждого ноги на ляжках соседа напротив, двое-трое лежат на полу между сиденьями, под сводом из человеческих ног, не считая тех, кто устроился в багажных сетках. Коридор набит так же. Ссым мы все в миску по очереди и передаем ее из рук в руки. Опорожняется миска через окно. Чтобы посрать, — и речи не может быть. Если от этого его ботиночного дерьма меня в конце концов начнет рвать, плеснет это прямо, горизонтально, — а уж в кого попадет, тому и достанется. Попробуй засни тут… Что мне запомнилось от этого путешествия, так это прежде всего запах раздавленного дерьма, да башка этого здоровенного растерянного младенца, его совершенно трехнутый вид, каждый раз, когда толчок вагона будил его и он неожиданно приходил в себя.

Тормоза пищат, железки громыхают, пар сплевывается, буфера стукаются… Еще несколько рывков — и полная неподвижность, и тишина. Вот и опять стоим. В трехсотмиллионный раз. Застряли в гнилом захолустье. Трехсотмиллионное гнилое захолустье в этой гнилой стране. Один их тех, кто ближе к окну, орет, весь возбужденный: «Эй, парни!» Значит, что-то еще может кого-нибудь возбуждать в этом сером брандохлысте? Да я и смотреть не стану! Смотреть нечего. Одна только серость. Земля, небо, бараки, шмотье, ряшки… Серость сочится водой. От одной только мысли об этом она уже льет за шиворот, просачивается между пальцами ног. Передергиваюсь. Германия серая и промокшая, как шарфик на шее бродяги. Как им не грезить войной в такой дыре?

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 95
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?