Осень в Ворожейке - Василий Аксёнов
Шрифт:
Интервал:
— Вот, девка, дура-то я где, дак дура, мало мне стариков этих, дак я ещё и с римлянином этим вошкаюсь, как с цацой, этим опричником-то сицилийским, давно бы уж взяла да и оставила его на милось Божью, пусь бы себе сидит да обрастат коростами, язвами бы, как уродец, покрыватса. Обстирываю ещё его чё-то, будто обязана, полы намываю… Дура и есь, иначе и не назовёшь. У него, у непутёвого, идь чё в избе-то там, как в стайке, голову сломишь, не он будто живёт, а боров. Идол языческий, — как всегда, если чем-то сердечно задета, рассержена ли кем-то, с порога прямо начала мать. Но не начало это, нет, конечно. Продолжение. — И чё ж ты думашь, на Богородицу вёдер шесть, какие шесть, почти что восемь… наварил бурдомаги вонючей и до сих пор от фляги не отползат, как присосался. Одну укокошил, за вторую тожно взялся. Чё ись-то будешь? — не глядя на сына, обращается к нему. — Картошку? Или молока попьёшь? Ты пашто кашу-то не доел, а? Опять всё свиньям и вываливать, на их идь, прорв, не напасёшься. Изведёшь ты меня, однако. — И оттуда уже, с кухни: — Севодни за мохом, соизволил чё-то, собрался, глаза разодрать не в силах, и то уж я, супостата, в шею вытолкала. Убрался, сподобился. В ведришко одёнки-то выплеснула — вылить надо было на помойку — да в палисаднике под куст смородиновый схоронила, в землю прямо закопала. Он идь, дьявол, тьпу ты!.. не угомонится, пока не дососёт. Здоровьишко-то хошь было, дак пей ты её, хошь запейся, а то на темьян уже дышит, поганец. Анафеме бы его, язву… С внучкой-то толком не простился, шары хмельные, как бык, выпучил, промямлил чё-то и опять дрыхнуть, холера. Я чё, думашь, успокоилася, чё ли? Дак как жа! Нюхом доищется: он мерзось эту за версту через стены саженные учует. Тебя отодвинуть, чё ли? Чё всё руками тычешь, сказать не можешь по-человечески! Кровать уж надоело твою тыркать, да и ножки у неё уж расшатались. День-два пролежишь, опять перевози тебя, тужься. Лежал бы уж тутока, белить буду, тогда и наездишься, тогда везде уж побывашь.
Он отвернулся к стене и подумал о том, что брат однажды говорил, будто там, в Елисейске, все девки в штанах теперь ходят. Потом долго у него перед глазами бежала по полю собака, упала, кольцом свернулась, контуры её размылись, слилась собака с землёй. А потом снова перевернулась изба — и снова потянулось отсутствие.
Сулиан никогда и никому не делал худого, может быть, поэтому и спал он всегда крепко, хотя и вставал, не просыпая, рано, если тех не считать ночей, в которые не ложился вовсе, запив горькую или затеяв долгие беседы с самим собой, а то и с осколком в своём предплечье, который — что чаще всего случалось перед ненастьем затяжным — начинал там ёрзать и проситься на волю. «Плоть моя ему обрыгла… посиди-ка столько лет эдак», — так говорил об этом Сулиан. Сулиан был добрым человеком, но вспоминал обычно только плохое и за двадцать девятый год в своих тоскливых монологах или в разговоре с кем-то, перетряхивая старое, не забирался. Нечего ему там было делать. Всё там и без перетряхивания, как ему казалось, было вроде ладно, складно и хорошо. Поднялся он сегодня чуть свет, взял кружку и хотел было поправить голову после вчерашнего худую, но ворвалась ветром в дом эта большеротая Василиса и из рук прямо вырвала посудину. Моху, говорит, хошь бы припас, анчутка, окна-то чем, мол, назьмом да снегом будешь утеплять? Поди, что ими. Вытолкала, шельма, из собственной избы выпихнула, Евино чадо, и глотнуть не вынесла. «Дай, — говорит Сулиан, — хошь ополоснуться-то, ли чё ли, не идти же мне в лес с такой-вот-растакой-вот рожей. Святое ведь место — лес». А она ему: «В Таке и ополоснёшься. В рукомойнике-то у тебя лягушки дом себе построили. То-то, — говорит, — как ни погляжу, девка твоя с полотенчишком всё к речке и палкат… Шибко уж девки мышей да лягушек брезгают. До визгу прямо. Дак а чё — нечисть». А Сулиан Василисе: «Может быть, может быть, и лягушки… но не анака же, не тиншемет. Врать не стану, таких не видывал, но слыхивал, жэншына, что лягушка тварь не поганая, а там где-то, где чересчур тепло, их даже и в крынки кунают, чтоб молоко в них не скисало. Воно как». А она ему: «Вот, брехун, мох в болоте драть будешь, в болоте и умоешься, в болоте их ещё больше, чем в твоём рукомойнике, пугало, оттого, поди, и водичка там — черпай да пей, тока потрудись, я-то чё тебе скажу да посоветую, панихиду наперёд закажи», — и уж ни слова она ему, а он ей: «Злыдня ты, больше никто, еслив уж кто змеёй подоколодной когда не называл». Затем прикрыл Сулиан ногой дверь, снял с изгороди отволглый за ночь, пёстрый от разномастных латок холщовый мешок — и мешка вместо на жерди сухой след остался, — обозвал в горечи подглядывающую за ним в окно женщину лютым оперуполномоченным и покинул ограду, осенив мысленно крестом дом свой.
Собаки, ломая после лёжки спины, потягиваются и, закатывая глаза, дерут пасти: пар с языков у них, словно дымок табачный — выплюнули собаки папироски только что и выпустили последнюю затяжку — так можно подумать. Покачивают угодливо и возбуждённо закрученными в кренделя хвостами, посматривают на хозяина лайки будто и бегло, но пытливо: цыкнет ли он на них, приосадит или, раздобрившись, позволит за собой бежать им? Даже и не глядит на них Сулиан. Грустно с похмелья Сулиану, свет человеку в копеечку. Замечает, однако, он, что заморозка нет, но утренник крепкий, ядрёный утренник — листья на берёзе скрутило и съёжило. Свежо — так можно сказать. Холодок заползает в рукава, под воротник проникает. «Вернуться, телогрейку взять? — думает Сулиан. — Пути не будет, — вспоминает Василису, острее ощущает похмелье. — Да ну её, — думает он. — Да скоро и обогреет, жарко ещё станет, таскай её потом», — но это уже там, за деревней, на мысли ему заявилось. А у Северянки подножье только проглядывает — всё туман проглотил, лишь высоко-высоко, а в сумерках-то и вовсе кажется, будто на небе, ельник пробился сквозь пелену, сыро смотрит, зябко — далеко видит. Передёрнулся Сулиан, плюнул. «Дала бы хошь, — втягиваясь в рукава и воротник, бормочет Сулиан. — дала бы хошь, баба взбалмошная, дня обождать, свет Божий узреть, со своего же двора, пса вроде как приблудного, в раньё такое на мороз гонит, в смурь экую, змея шипучая, и жалости в ней никакой. Но несть яда, паче яда аспида и Василиски, и несть злобы, паче её». Наступил на сук палый — треснул тот — как выстрел прогремел добрый, словно и порохом даже запахло, в узкий створ между Северянкой и Медвежьей по Таке, по руслу её петлистому, понеслось эхо: пак-пах-ах-кх! Сорвалась с дерева где-то стая галок, не разглядеть в тумане, подняла переполох, не от ума, конечно, думает Сулиан, от дури так или спросонок, знают же, шалапутки, что он это, Сулиан, в час эдакий, не секрет для них, небось, и то, что не просто так мужик шляется, а за мохом направился — с такой вот целью. Нет, надо им, птицам анафемским, видите ли, хай до небес поднять, лес весь оповестить, взбудоражить. Выспались, засранки, и задурели. Им и ни горя, ни похмелья.
— Ох-ма-тру-ля-ля! — громко вдруг возвестил Сулиан. — Ох-ёлки-палки!
Тебя, Василиса, послушашь, дак и где она, правда, помнить перестанешь. По-твоему рассуждать, я один и пьяница на весь мир, а все остальные только и делают что благочестие древлее соблюдают. А по-моему, жэншына, так, что не я один, а и Авраам и Яков и… да и многие из их корня-то Святого — все, скажешь, дак не соврёшь, все, по-моему, дак винцом-то шибко не гнушались. А Моисей, тут я наитием, но и тебе ведь не оспорить, а Моисей — тот дак и того пуще. Одно имя его назови, а я уж и нос красный вижу, будто морковку кто нёс и на снегу её обронил… да и спроста ли заикался? И перед трезвыми-то людьми море расступится ли? А у Адама самого так разве сад-то яблоневый был, зря, что ли?.. с ним же хлопот… Э-э, девка, мудришь, совсем уж замудрилась однако, тут ты меня хошь и в Писание тыкай. А Спаситель… Ну, милая, наскажешь. Воду не в молоко ж Он обратил. И не в кисель. И не в похлёбку. На старости-то тебя, видно, крепко благодатью коснулось, вместо ума-то одна святость. Ох-ма-тру-ля-ля, головушку-то как карёжит, словно поселился в ней без спросу кто с когтями да скрябает ими по мозгам. А я тебе скажу, что не с копытами, а с когтями, а ты и подлечиться мне не поднесла… сам бы управился, уж не совалась б только… Вино ведь, жэншына, это как?.. это чтобы видеть, как коршуну, а коли уж думать, дак как Пророк — ясно, без вина мужик — вроде как дерево без сучьев, вроде как ты без языка. У тебя, жэншына, об вине, видать, какие-то свои, особые, понятия. Вот тебе, девка, и лягушки…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!