Заботы света - Рустам Шавлиевич Валеев
Шрифт:
Интервал:
Переулком они выехали на набережную и в конце ряда, где сухо и пыльно желтели глинобитные домики, свернули на скотопрогонную тропу, падающую в пологие заросли тальников, к броду. Проехали песчаной кромкой, белеющей гусиным пухом, вверх по течению, и открылся пляж — золотистые гребешки чистого крупнозернистого песка, зеленые стенки прохладно-густых зарослей.
Они распрягли лошадь и, побросав в дрожки сбрую, вкатили дрожки в кусты, лошадь привязали к осокорю. Камиль стал раздеваться: штиблеты, рубаха и каляпуш полетели на песок. В небрежности сквозило нечто изящное.
Камилю было двадцать два года, была еще в нем порывистость мальчишки, но он не позволял себе забываться: он сын известного ахуна[6], наставника лучшего в округе медресе, а сам он закончил каирский Аль-Азхар и преподает в отцовском медресе. Да пишет повести и мечтает о собственном издательстве.
— Клянусь, ты ничего не знаешь! — говорит Камиль. — Шарифов, сказывают, подбросил заводчику Ибн-Аминову записку: дескать, в таком-то месте, к такому-то часу извольте положить тысячу рублей.
— А зачем Шарифову столько денег?
— Экспроприация… я полагаю, для нужд революции. Да слушаешь ли ты еще что-нибудь кроме сказок дервиша? Что делается в столицах, на южных заводах!.. — говорил Камиль, как будто ошеломляясь собственной речью. — А сестричка моя, Диляфруз, записалась сестрой милосердия!..
— В Маньчжурию?
— В народном доме открывают лазарет. Ты и об этом не слыхал? И про осаду Порт-Артура?
— Теперь не больно кричат о скорой победе. Тот же Шарифов… рвался на войну, ходил петухом. — Габдулла засмеялся. — Как же этот революционер собирается переустраивать жизнь, если он полагает, что никогда одно сословие наших граждан не пойдет против другого?
— Пожалуй, он нелогичен, — немного смутился Камиль. — Но ведь и то правда, что сплоченность сохраняла нас перед многими бедами.
— Не знаешь теперь, что и назвать бедой. Наш мир стар, в нем старые обычаи стали законом, и законы тоже стареют. Мы говорим, что мы защищаем прошлое, а мы защищаем все старое, чем живем сегодня. Наш старый мир, он боится будущего.
— Позволь, но как ты представляешь себе наше будущее?
— Я не провидец, — ответил он, как будто застеснявшись. — Но я знаю, чего хотел бы я сам… я хотел бы повидать балтийские берега, хотел бы послушать песни венгров, потрогать камни Баальбека… я хотел бы почувствовать, есть ли общее между людьми. Помнишь арабскую пословицу: «Фиговое дерево, глядя на другое фиговое дерево, учится приносить плоды».
Камиль засмеялся:
— Те же арабы говорят: «Не смотри так пристально на финиковую пальму, она с чужими не разговаривает».
— Пожалуй, мы следуем этой пословице. Потому мы так замкнуты.
— Но мы любим наши обычаи, нашу культуру…
— И как пылко об этом говорим! Но нежными словами сейчас невозможно говорить о любви, любовь-то наша горькая. Шарифов… Впрочем, ну его! Лучше скажи, что ты собираешься делать сам — писать книги, учить детей или быть революционером?
— Меня, наверное, хватило бы на все! — ответил Камиль. — Да, кстати, «Счастливую Мариам» будут печатать в Петербурге.
— Что ж, поздравляю.
А ведь Камиль и вправду, пожалуй, верит, что все ему по силам. Что-то происходит в мире, что-то расшатывается и рушится, вздымаются новые пласты, идут какие-то новые люди, убежденные, что старая жизнь ни к черту не годится и что они-то и должны изменить существующие порядки. Может быть, Камиль один из них?
Но почему бы ему не написать обо всем этом, вместо того чтобы сочинять мелодраму, каких уже немало было в татарской литературе? Опусы его мало совпадают с жизнью, вот хотя бы с собственной. Уж как он взвился, когда отец предложил ему жениться на купеческой дочери! Однако женился, а через год, веселый, обнадеженный, поехал учиться в Стамбул, затем в Каир. По приезде домой еще раз убедился, что тихая, как мышь, кроткая жена ничуть не мешает ему в его делах. Он сделался мударрисом в отцовском медресе, читает «Логику», «Мусульманское право», «Толкование аль-Корана», сочиняет, запоем читает Фламмариона. По ночам лезет на чердак и через слуховое окно пытается разглядеть ход небесных светил в длинную подзорную трубу, похожую на старинную клистирную трубку. Как и всякое свое увлечение, интерес к астрономии он переживал затейливо и необузданно… Душа его звенела от нетерпения, энергия не исчерпывалась вся, и он по утрам взбирался на минарет и произносил… нет, п е л, призыв к молитве, и звонкий, страстный молодой голос его летел над улочками Магмурии.
Но и перепады в настроении были удивительны. Сильное возбуждение сменялось унынием, страхом и неверьем. Вот и теперь сдержанное отношение Габдуллы к известию огорчило его.
— Бог с ней, с повестью, — сказал он грустно, — знаю, тебе она не нравится… Давай искупаем конягу! — И побежал к осокорю, стал отвязывать каурого.
Искупали коня, поплавали сами и стали собираться. Камиль ловко хомутал каурого, расправлял шлею по всему тепло-влажному крупу, натягивал постромки — что тебе крестьянский сын! — весело при этом поучая своего шакирда:
— Ты, Габдулла, поменьше якшайся со всякими дервишами. Они такого туману напустят, чтобы только произвести впечатление на таких, как ты. Не смейся, пожалуйста, я лично по горло сыт всякой мистической белибердой.
В полупустынный этот край правители издавна ссылали неугодных им людей; бежали сюда бунтари разного сорта, ища прибежища у вольного здешнего народа. В особом почете у обывателя были расстриги, дервиши, беглые солдаты, и каторжане. Иной авантюрист в лохмотьях перекрестится широким раскольничьим крестом, а дородный звероватый казак тут же слезливо запросит: «Благослови, батюшка!» И среди дервишей, которых очень почитало мусульманское население, тоже бывали всякие. Но суфи-баба нравился Габдулле. Ему казалось, что старик носит в своей душе горький осадок неисполненного перед людьми и надежду на какую-то неизбежную истину.
…Обратную дорогу они проехали молча. На Большой Михайловской Камиль сказал:
— Заедем к нам, поужинаем. Отец любит, когда ты бываешь у нас.
Габдулла покачал головой: он не поедет.
Но, отказавшись поехать, он почувствовал сожаление. Мутыйгулла-хазрет приласкивал Габдуллу еще мальчиком, давал из своей книжницы Хафиза, Аль-Маарри, Сзади, учил с ним аруз — классическую систему стихосложения — и перед молодежью, собиравшейся в его доме, представлял Габдуллу как умницу и книжника. Предрассудкам не подверженный, он воспитывал своих детей в духе времени: дочери его были начитанны, музыкальны, у именитых горожан пользовались почтительным вниманием. Старшая, Галия, была певунья, мечтала стать артисткой и, будь в другом обществе, обязательно добилась бы своего. Диляфруз была еще так молода, что в открывающемся ей мире видела только обещание новизны и все ее отношение к будущему — сплошной восторг. Расшатывались старые устои, много было разговоров о переменах, в частности о свободе женщины; брат
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!