Любовь и смерть на Лонг-Айленде - Гилберт Адэр
Шрифт:
Интервал:
Подтверждение самых худших моих предположений не заставило себя долго ждать. Примерно через неделю после того, как гранки были отправлены в редакцию вышеупомянутого журнала, мне позвонил выпускающий редактор и томно–равнодушным голосом поинтересовался, не буду ли я столь любезен предложить отрывок из моего текста, который можно было бы вставить в рекламную врезку. Я ответил вежливо, но без особого дружелюбия, может быть даже несколько сухо, что если б мой собеседник потрудился прочитать книгу, вместо того чтобы, как мне теперь стало ясно, всего лишь пролистать ее, то, будучи профессионалом, он легко нашел бы подходящий пассаж, не обращаясь за советом к автору. Но этот упрек в небрежении к своим прямым обязанностям не произвел на редактора особого впечатления — к тому же участвовать в подобной перепалке было ему, судя по всему, далеко не впервой. Промычав что–то невнятное насчет того, что он просто хотел дать читателю по возможности более точное представление о моих идеях, мой собеседник положил трубку.
Я тоже положил трубку; на лице моем играла улыбка. Первый раунд остался за мной. Теперь уже не имело никакого значения, что за отрывок выберут для публикации. Все равно никто его читать не станет, а если и станет, то не дочитает до конца. Зато я доказал им, что мир все еще может гордиться тем, что в нем живет маленькая горстка истинных поэтов, пророков и ценителей прекрасного — да, да, на меньшее я не согласен! — не капитулировавших перед бездуховностью современного общества, где искусство превратилось в обыкновенный товар, подчиненный законам рынка, — общества, в котором, как я любил, проявляя не присущее мне остроумие, повторять своим кембриджским приятелям: писатель больше не пишет текст — он его набирает.
Я бы вскоре совершенно позабыл об этом происшествии, если бы тот же самый томный молодой человек не позвонил мне через пару дней и не сказал, что отрывок может быть (тут он принялся шарить в мозгах в поисках нужного словца) контекстуализирован, только если сопроводить его интервью с автором.
Я довольно ядовито сообщил, что не даю интервью, но редактор продолжал настаивать. Будучи прирожденным невежей и не имея обо мне представления ни как о художнике, ни как о человеке, он чуть было не погубил все дело, попытавшись купить меня на дешевую лесть, но тем самым только укрепил мою решимость не поддаваться ни на какие уговоры. Беседа затянулась на несколько минут, причем я в основном молчал, потому что не мог вставить и слова, чтобы подвести черту под этим бесполезным разговором, но тут редактор, словно предчувствуя свое неизбежное поражение и не желая, чтобы человек, на тщеславии которого он пытался так бесцеремонно сыграть, счел его полным кретином, что–то резко сказал по поводу писателей, которые пишут о концентрационных лагерях (грубое искажение не понятого широкой публикой интереса к теме холокоста, звучавшей в моих романах), но при этом боятся покинуть хотя бы на час свои звуконепроницаемые башни из слоновой кости, что возвышаются посреди северо–западного Лондона.
Упрек этот был таким же неуклюжим и филистерским, как и предшествовавшая ему лесть, но я был задет (в такой степени, о которой редактор и не подозревал) выражением «башня из слоновой кости». Как я уже неоднократно упоминал, я не испытывал ни малейшей тоски по шумному миру со всей его суетой и беготней, но следует сказать, что знал я его намного лучше и повертелся в нем намного больше, чем подозревали мои клеветники, и намек на то, что я живу в башне из слоновой кости, обидел меня как несправедливый и необоснованный. За несколько месяцев до этого я был точно так же расстроен, когда американский исследователь прислал ту самую статью о пресловутом отсутствии местоимения первого лица единственного числа в моих творениях, причем степень моего огорчения удивила меня самого (надо сказать, что сам я никогда не замечал этой особенности). Я начал задумываться, не похож ли живущий во мне творец (разумеется, на несравнимо более возвышенном уровне) на того бедолагу, который, явившись к доктору с симптомами неприличной болезни, стыдливо делает вид, что проблемы возникли не у него, а у его приятеля, и не толкнула ли меня гордыня, и исключительно она, на то, чтобы выбрать столь трудоемкий и кружной путь к самоублажению.
Немедленно прервав бессвязное бормотание редактора усталым «Ну ладно, ладно, я согласен», я добавил, что готов дать интервью при условии, что продолжаться оно будет не больше часа, и возьмут его в указанное мной время в указанном месте, а именно — у меня дома в следующее воскресенье во второй половине дня. Последнее требование явно было обусловлено той враждебностью, которую я неизменно продолжал испытывать к журналу и всем его сотрудникам: я выбрал для интервью воскресенье (день, который для меня был ничем не хуже и не лучше других) с детским намерением испортить выходные какому–нибудь ни о чем не подозревавшему журналисту.
Три следующих дня — упомянутый разговор имел место в четверг — я ловил себя на том, что мои мысли постоянно устремлены к предстоящему интервью (первому в моей жизни) и к связанным с ним ожиданиям. Не окажется ли мой интервьюер, имя которого было для меня пустым звуком, столь же непривлекательным субъектом, как и его начальник? Потрудился ли он хотя бы открыть мою книгу? А вдруг, напротив, я неожиданно встречу интеллигентного и хорошо образованного человека, — такая мысль тоже приходила мне в голову под воздействием поспешных и довольно нелепых в данной ситуации мук совести. Короче говоря, я приготовился к любому возможному исходу, кроме того, который меня поджидал: журналист просто не пришел.
В назначенное время — а это было три часа пополудни — я сидел в кабинете за рабочим столом у приоткрытого окна и в нервном раздражении листал страницы «Телеграфа», то и дело бросая из–за газеты нервный взгляд на квадратный, в мраморной рамочке, циферблат стоявших на каминной полке часов. Через полчаса, уже кипя и трясясь от ярости (которая подогревалась тем обстоятельством, что я даже не мог позвонить редактору и отказаться от интервью, сославшись на проявленный журналом вопиющий непрофессионализм, — ведь был выходной день), я поймал себя на том, что не могу и десяти секунд усидеть на месте. Когда же еще три четверти часа миновали (поскольку у меня сперва хватило разума для того, чтобы приписать отсутствие интервьюера ошибке, допущенной кем–то при передаче времени встречи) и мой гнев уже привел меня к абсурдному убеждению, что все это нарочно подстроено чертовым редактором, так что подножку в итоге подставил не я ему, а он — мне, я отшвырнул в сторону газету, которую держал в руке, выбежал из кабинета, хватая на ходу пальто и теплый шарф, и выскочил из дома в безрадостную промозглую атмосферу ранней лондонской осени, начав тот бесцельный и слепой маршрут, что в конце концов и привел меня против моей воли и желания к дому № 43 А на Фицджонс–авеню.
Где–то по соседству церковный колокол пробил пять часов. Затем издалека донесся страшный звук, призрачный и заунывный, словно играла волынка. Оторвав взгляд от пальмы, я впервые обратил внимание на то, что мое одиночество было не таким уж полным, каким оно мне показалось вначале. На самой улице, как и прежде, движения не наблюдалось, но на противоположной стороне стоял человек в бежевом пальто и беседовал по мобильному телефону с такой непринужденностью, словно находился внутри традиционной остекленной будки, а по моей стороне вышагивала, приближаясь ко мне, молодая супружеская пара, совершавшая, судя по всему, свой обычный воскресный моцион. Впереди супругов семенила маленькая девочка, трех–четырех лег от роду мамаша выгуливала свое чадо на постромках, прикрепленных к шлейке, надетой на малышку. Как только я посмотрел в их сторону, девочка оступилась и растянулась на асфальте. Пару секунд она в изумлении рассматривала свои исцарапанные ладошки, и казалось, что дело тем и ограничится. Но мало–помалу чело невинного создания начало омрачаться (как будто испытанная боль только сейчас дошла до сознания девочки), рожица сморщилась, и громкий плач, исторгнутый из самых глубин существа, уже был предрешен; откладывался он только потому, что у детей рыданиям предшествует какое–то болезненно–восторженное состояние, во время которого так и представляешь, как слезы медленно катятся к глазам подлинным и тонким трубочкам.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!