Когда вырастают дети - Ариадна Борисова
Шрифт:
Интервал:
– Извините, пожалуйста, я вас раньше не знал, – с вежливым возмущением сказал маме Леонид Григорьевич.
– Ну и что? – ответила мама. – И я вас не знала.
– Кто это, Аня, кто это? – недоумевал папа, дико озираясь. – Кого схоронили?
Леонид Григорьевич достал шапку из сугроба и, отряхнув, напялил на папину дымящуюся голову.
– Анна, зачем вы, извините, солгали вашей дочери, что я – ее отец?
– Вы – отец моей дочери? – уставилась на Леонида Григорьевича мама. – Ничего не понимаю.
– Аня!!! – завопил папа. – Ты мне и с ним изменяла?! – и он бы бросился на отца Саньки с кулаками, если бы Елизавета Григорьевна не заслонила мужа собой.
– Мой Дмитриевский зажигал с ней еще до вас! Подумаешь, залетела ваша лахудра от него разок!
– Я – лахудра? – удивилась мама.
Елизавета Григорьевна уперла руки в боки и зашипела на нее:
– Бесстыжие твои глаза! Кинула дочку, собственную мать довела до могилы! Ну, погоди, Малахов с тобой разберется!
– Нет, это просто кошмар!
– Еще и Малахов какой-то был! – схватился за голову папа, и шапка опять свалилась.
– Малахов из «Пусть говорят», – уточнила Елизавета Геннадьевна и, размахнувшись широким жестом, показала маме кукиш. – Во ты получишь мою квартиру!
– Хулиганы! – взвизгнул папа и снова полез драться к Леониду Григорьевичу.
Наступила пора раскрывать секреты всей театральной деятельности. Елизавета Григорьевна громко охала в самых душераздирающих местах рассказа. Когда наконец ситуация прояснилась, Леонид Григорьевич вытащил из сугроба шапку папы, опять нахлобучил на его голову и сказал:
– Уф-ф.
– Ф-фу, – выдохнул папа.
Мама тихо засмеялась. Елизавета Геннадьевна шумно вдохнула воздух вместе с возгласом глубокого разочарования.
– А я-то, я… Чуть кроватку не купила! Жаль, Ленечки не будет…
– Не грусти, мамик, – весело сказал Санька и взял Женю за руку. – Будет Ленечка! Будут и Лизочка с Анечкой, и Женечка! Вот в армию схожу, и женюсь.
– На ком?! – схватился за сердце папа.
– Новый год можно встретить в узком семейном кругу, – обрадовался Леонид Григорьевич. – Без других гостей…
– Кошмар! – закричали в унисон Женя с Санькой.
…Снег слетал с неба нежный, кристально чистый, чудесный. Старый двор, подремывая, думал: завтра Новый год. Еще один год. На моей земле мир. Слава богу.
В когда-то большой, а затем измельчавшей деревне, исчерпанной многими смычками с городом, обитал пожилой люд да выбракованный тем самым городом отсев последних поколений. Вечерами активная жизнь вскипала возле магазина. Вдоль улиц в тени старых берез вне сезонов дымили деды, умудренные радиотелевизионными политинформациями. Бабушкин ветхий дом, в последний раз подбеленный снаружи в олимпийском году, стоял третьим в строю таких же старых домов. Пулеметная трасса в орлиный размах косо прошивала рисунок рубцов и трещин на фасаде. По этим кардиограммам, думал Принц много позже, можно было составить анамнез недужного столетия, начиная с Гражданской войны…
Бабушку он почему-то помнил урывками. С четырех лет и трех точек зрения: сухую сгорбленную фигурку, снующую между коровами на ферме, дома – в свете звонко промытых окон и портрет на дощатой межкомнатной стене. На портрете бабушка была живее, чем въяве, и молодая, как мама. Порой странно казалась ими обеими сразу, хотя маму мальчик вообще не помнил. Два года назад – половину его жизни назад – родители погибли в автокатастрофе.
Бабушка редко разговаривала с внуком, ограничиваясь скудным набором фраз: «Иди, молока попей», «подай-ка кувшин… С водой, с водой, зачерпни из бочки», «еда поросячья остыла, пойдем покормим», «долго не играй, мой мальчик…» На его вопросы не реагировала, на просьбу о чем-нибудь поговорить как-то ответила:
– Ты в деда пошел. Того тоже хлебом не корми, поболтать дай. Сядет, бывало, за чаем и ну балакать о том, о сем. А оно надо? Слов люди насочиняли кучу, за всю жизнь не перескажешь.
Дедушку внук знал в виде деревянной пирамидки со звездой, устремленной к небу среди сотен таких же звезд. Мама с папой жили в альбоме. Мальчику нравилось разглядывать белозубую мамину улыбку, вприщур от бьющего в глаза солнца, наблюдать веселую замершую жизнь родителей у палатки. Серая фотографическая палатка стояла у подножия складчатого взгорья с краю серого моря. Она же, настоящая, лежала в сенях на антресолях – серая с прозеленью, и служила волокушей. Бабушка подбирала в скошенных лугах забытые копны, либо клоки сена, выпавшие из вывезенных стогов, и, притащив домой целый воз, радовалась даровому прикорму для поросят. Одновременно сокрушалась:
– Покосили люди хорошую траву, да бросили…
От родительских морских поездок в книжном шкафу осталось пять раковин. Мальчик любил играть ими и слушать тонко свистящий в завитушках ветер. Однажды нашел в шкафу другой альбом – старинный, обтянутый коричневой кожей. На первом групповом снимке лицо сидящего в центре человека было вымарано черной краской. Напуганный зловещим пятном и возможным обвинением в порче фотографии, внук прибежал к бабушке с криком:
– Это не я сделал! Так было!
Она невесело усмехнулась:
– Ясно, не ты.
Слово за слово, из ее всегдашней неразговорчивости закапал и вытек рассказ, сохранившийся в зыбкой детской памяти со всеми паузами и деталями.
– Война шла, отцу моему семнадцать… Бригадиром поставили на сенокосе, отправили пацанов к дальнему острову на месяц. Из еды дали полкуля прошлогодней картошки, соли отсыпали щедро – с луком-черемшой как-нибудь прокормитесь. Легко сказать… По доброму-то, не емши, разве за планом угонишься? Тут гроза началась и единственную лошадь молнией убило. Погоревали, да что делать. Бог дал, Бог взял… Кто-то предложил засолить мясо. Конской солониной и жили до возвращения. Вот едут на плотах с сеном. План выполнили, лошади нету. Где? Любая в колхозе на счету. Ответчик, конечно, бригадир – тятя мой. Твой прадед. Говорит: так, мол, и так, молния насмерть шандарахнула. Председатель не поверил. Под суд отдал его и двоих, чуть постарше. На лесоповале, куда отец угодил, люди всяко за жизнь цеплялися, а больше мерли. Он выжил. Еще повоевал на японской. Вернулся в деревню только он – друзья засуженные сгинули. У одного сестренка была, на ней женился. На маманьке, значит, моей. Фотка эта, военного времени, оставалася у ней. Мужиков, гляди, наперечет, бабы да пацанье.
Бабушкин темный палец ткнул в крайнее лицо и двинулся дальше:
– Вот он, маманькин брат, что в лагерях пропал. Вот второй друг, вот тятя. А чье черное лицо посередке – председатель. Это я, когда подросла, тушью закрасила. Тятя увидал, огорчился: «Почто испачкала?» и рукой махнул – знамо дело, почто… Ввечеру помянул друзей и председателя. Пил и плакал. И я узнала, что председателем тот человек недолго был – ушел на войну и погиб. Тятя тоже недолго жил, рану в груди привез с Маньчжурии. Маманька следом ушла… Так-то вот, мой мальчик.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!