Знайки и их друзья. Сравнительная история русской интеллигенции - Денис Сдвижков
Шрифт:
Интервал:
Солнечным и светлым днем 20 мая 1859 года (иностранный критик, заметивший, что русские авторы не договаривают в датах единиц, в сем случае, как видим, совсем неправ) с очевидностью берлинского мебельного фургона, но в русском тарантасе, запряженном тройкой ямских лошадей, перед нами появляется Евгений Васильевич Базаров. Он, в отличие от предыдущего предложения, изъясняется короткими отрывистыми фразами без тени любезностей. На нем длинный балахон с кистями и фуражка, волосы, «длинные и густые, не скрывали крупных выпуклостей просторного черепа», с висячими бакенбардами песочного цвету, курит «толстые черные сигарки». Мы также помним по школе, что «этот волосатый» косится на «длинные розовые ногти» своего антагониста Павла Петровича Кирсанова, и следственно, сам Базаров за ними не ухаживает. В моде антихудожественность образа и слова: Аркадий, не говори красиво!
Столь точная дата появления нигилиста Базарова привязана к встрече Тургенева с Герценом в Лондоне, где эти «отцы»-идеалисты обсуждали, что делать с «новыми людьми» Чернышевским и Добролюбовым, «детьми» следующего поколения. Публикация «Отцов и детей» в 1862 году падает в подготовленную почву. Жарким летом этого года тянет дымком загадочных пожаров в Петербурге – посмотрите, что ваши нигилисты наделали! Главное содержание негативное, протест: «нигилизм значит по-русски ничтожник», – толкует появление Базарова рецензент в том же 1862 году. Неудивительно, что в отсутствие позитивного содержания в ход идет не вербальная, словесная идентичность, а внешняя: поведение, одежда, имидж. Но об этой стороне дела имеет смысл поговорить отдельно.
В остальном все готово, выметено и убрано. Конструкции русского «метафизического» языка выстроены, ключевые для портрета интеллигенции слова, рисующие ее миссию, пространство и время, собраны, портреты предшественников в (траурных) рамочках развешаны. Шпрехшталмейстер вышел, оркестр притих. Пора, наконец, появляться на исторической арене герою бенефиса, и не в эпизодах или на подхвате, а по всей форме.
Ждем. Но пока что-то тихо. Еще в 1855 году Герцен заключает первую книгу своей «Полярной звезды» обращением «К нашим», объединяя в этом «наши» все «образованное меньшинство»: «Мы равно приглашаем наших европейцев и наших панславистов, умеренных и неумеренных, осторожных и неосторожных. Мы открываем настежь все двери, вызываем на все споры». Не тут-то было. Собственно история русской интеллигенции открывается тем, чем и должна была открыться – внутренним конфликтом. Для «детей» Герцен – «человек прошлого, навевающий скуку» (Чернышевский), а не «выраженье новейшей нашей современности», как характеризуется Базаров. Неприязнь к лондонскому барину перекидывается и к его лексикону. Intelligence в «Развитии революционных идей» Герцена в нелегальном переводе 1861 года именуется «разумом страны». В тогдашней демократической прессе – «Современнике», «Русском слове», «Искре» – интеллигенцию игнорируют. Апостолы нового поколения – Добролюбов, Писарев, Чернышевский – об интеллигенции молчат. В «Что делать?», как мы помним, фигурируют новые люди и «особый человек» «очень редкой породы».
Но и после своего появления на страницах русских изданий интеллигенция долго еще продолжает ассоциироваться с белой костью «людей 1830‐х и 1840‐х годов», «лишними людьми» из бар, которых люди «новые» бичуют за «чувство гадливости ко всему, что напоминало о так называемом черном труде», «безграничное благоговение пред искусством» и «страсть к метафизической гимнастике» (это, между прочим, Салтыков-Щедрин). И даже один из первых теоретиков интеллигенции Николай Михайловский почти десятилетие, вплоть до конца 1870‐х годов при каждой удобной возможности обрушивался на термин интеллигенция как подразумевающий паразитизм высшего общества.
В результате, побывав до того у Жуковского дворянской элитой, а у Герцена элитой тоже дворянской, но «горстки революционеров», в начале 1860‐х годов интеллигенция несмело начинает свое распространение по России вовсе не в радикальном, а в либеральном окрасе образованного сословия, объединяющего просвещенное дворянство, капитал знания и денег. Так Петр Владимирович Долгоруков пишет в своем трактате «О реформах в России» (1862) на французском об «образованных и имущих классах» как главной силе в государстве. Побудительным мотивом для распространения понятия интеллигенции в России на русском языке стали первоначально вопросы не социальные, а национальные, связанные с политикой национализации империи и устройством ее западных окраин: помимо польского Январского восстания 1863–1864 годов и балтийский вопрос о немецком «засилье» в остзейских губерниях.
Поэтому интеллигенция замелькала преимущественно в разной степени националистической прессе, у Михаила Никифоровича Каткова в «Русском вестнике» (до того слушателя философии в Берлинском университете) и в политической публицистике Ивана Сергеевича Аксакова о «создании русской народной интеллигенции в Западном крае» или в «Западной России». Она должна была уравновесить то, что «называлось интеллигенцией края» из поляков и немцев. В целом, заключал Аксаков, современное русское общество должно стать «выражением народного самосознания, народною интеллигенциею в высшем значении этого слова» (1863) – единым мозгом одной нации.
В ту же эпоху польского Январского восстания, замечу мимоходом, в нашей печати впервые массово появляются «красные» и «белые»: пока что это только наблюдения из‐за внутреннего кордона за польскими соседями, у которых так именуются два главных лагеря восставших. В связи с польскими «списковцами» (заговорщиками) мы близко знакомимся также с конспиративной системой «троек» и прочей ирредентистской романтикой «освободительного движения», которая быстро станет и нашей.
Напомню, что к этому моменту понятие интеллигенции распространено на западной периферии России наряду с польским и в других вариантах – в украинском на землях Габсбургской монархии и в других славянских языках, чешском и сербском, к примеру. Требования «нашей интеллигенции» выдвигались и для остзейских губерний с культурным доминированием немецкого образованного сословия так называемых литераторов (Literatenstand), которое соответствовало образованному бюргерству в Германии. В более широком смысле речь шла о «национализации» образованного общества России вообще: «почти в каждом представителе русской интеллигенции сидит немец», «полтораста лет чужие интеллигенции (так! – Д. С.) имели полный простор на Руси» и т. п. На немцев ссылался, между прочим, и мнимый изобретатель понятия интеллигенции писатель Петр Дмитриевич Боборыкин, когда утверждал, что «пустил в обращение слово интеллигенция, придав ему то значение, какое оно приобрело только у немцев, то есть самый образованный, культурный и передовой слой общества». Нарастающая внешнеполитическая конфронтация с новой грозной Германией придавала теме особую значимость и перешла в этом контексте у наших славянолюбов, у И. С. Аксакова или К. Н. Леонтьева, в масштаб славянской интеллигенции. Все это подразумевало, что интеллигенция имеет всеобщий, универсальный характер как маркер зрелости, или, на языке немецкой философии, исторической состоятельности нации, аналогично литературе несколькими десятилетиями ранее. Однако слово недолго остается в этих границах.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!