Госсмех. Сталинизм и комическое - Евгений Александрович Добренко
Шрифт:
Интервал:
Вторая группа критиков признает, что проект Конституции действительно существует в природе, но она считает, что проект не представляет большого интереса, так как он является по сути дела не проектом конституции, а пустой бумажкой, пустым обещанием, рассчитанным на то, чтобы сделать известный маневр и обмануть людей. Они добавляют при этом, что лучшего проекта и не мог дать СССР, так как сам СССР является не государством, а всего-навсего — географическим понятием (общий смех), а раз он не является государством, то и конституция его не может быть действительной конституцией.
Что можно сказать об этих, с позволения сказать, критиках? Если расширение базы диктатуры рабочего класса и превращения диктатуры в более гибкую, стало быть — более мощную систему государственного руководства обществом трактуется ими не как усиление диктатуры рабочего класса, а как ее ослабление или даже как отказ от нее, то позволительно спросить: а знают ли вообще эти господа — что такое диктатура рабочего класса? Если законодательное закрепление победы социализма, законодательное закрепление успехов индустриализации, коллективизации и демократизации называется у них «сдвигом вправо», то позволительно спросить: а знают ли вообще эти господа — чем отличается левое от правого? (Общий смех, аплодисменты.)[258]
Апелляция к любимому Сталиным Гоголю, откуда позаимствован мотив путаницы левого и правого[259], остается в данном случае скрытой; важен не источник, а настойчивое повторение наводящих вопросов («а знают ли эти господа»), от которого ничего не должно отвлечь и которое подводит к ритуальному смеху. Смех в этом случае вызывается тавтологией, почти дословным повторением и наводящих вопросов, и риторического положения («СССР — всего лишь географическое понятие»). Такие повторы — элементы ритуального действа, когда некие словесные формулировки, своего рода заклинания, повторяются до получения желаемого ответа от аудитории, до закрепления нужной реакции — смеха.
Замечание Барта о том, что язык марксизма является языком знания, находит свое подтверждение здесь в несколько обобщенно-упрощенной форме. Вместо абсолютного, абстрактного знания законов мира и природы, постулируемого, по мнению Барта, философией марксизма, сталинская риторика предполагает приближение народа к некоему привилегированному знанию законодательной системы общества. Постольку это знание работает по принципу исключения — те, кто не знает, исключаются из группы избранных («а знают ли эти господа…»), смеховое отношение к миру, о котором говорил Бахтин, оказывается необходимым и естественным элементом конструирования советского миропонимания.
Особая ценность коллективного смеха в ответ на утверждение знания против незнания — в том, что он снимает с оратора обязанность аргументировать свою позицию. В данном случае оказывается необязательным объяснять, в чем именно ошибаются враги советского строя, — достаточно представления их мнений при помощи образов, не оставляющих сомнения в том, что противная сторона попросту пребывает в смешном и жалком состоянии неведения. Представляя в столь неприглядном свете идеологических противников, вождь занят «артикуляцией знания», продуктами которой, согласно Бертону и Карлену, в конце концов становятся «официальные дискурсы закона и порядка»[260]. Подчеркнем: речь идет не о действительных «знаниях», но лишь об их артикуляции, элементами которой являются приглашения смеяться над незнающими.
В случаях, когда перформативный потенциал буквы закона уступает в значимости «правильному», то есть политически лояльному, восприятию гражданами самого факта существования этого закона, стиль «артикуляции знаний» приобретает особую важность. Чем меньшей фактической силой обладает закон как таковой, тем выше статус того, кому позволено «артикулировать знания». Наибольшей свободой в этой законополагающей практике обладает тот, кому позволено смеяться и смешить в момент обсуждения закона, потому что он сам находится вне действия этого закона — то есть, по известному определению Фуко, сам суверен[261].
Это нахождение вне закона позволяет Сталину-суверену делать то, что абсолютно невозможно для других участников (персонажей и слушателей) сталинского дискурса: только он имеет право определять, какого рода знание и понимание закона отделяет друзей от врагов. Разъяснение критериев, на основании которых это деление проводится, не обязательно; важно само указание на некое естественное право на знание — или, соответственно, обреченность на невежество. При этом сталинское право на шутки подчеркивает все уровни знания, на которые распространяется суверенное право суждений: от детского неумения отличать левое от правого до неспособности отличать «географическое понятие» от законного и демократического государства.
По своей природе цементирование чувства общности на основе оппозиции «знание — незнание» сродни многим другим тоталитарным практикам, которые в современной радикальной политической философии часто определяются как непристойные практики. Так, для Жижека «непристойность власти» — в основе тоталитарного сознания как такового, и именно это качество тоталитарного смыслопроизводства объясняет притягательную силу режимов подавления. При этом «непристойность» в данном контексте не имеет ничего общего с непристойностью в повседневном, будничном значении этого слова. Смысл этого понятия в данном случае ближе к строго словарному определению «противное морали или добродетели» — в той мере, в какой речь идет о подмене реального значения действий и явлений ложным, с использованием некоего референта для маскировки подмены. В случае, который является предметом настоящего анализа, ссылки на закон (буквально: Основной Закон) используются для прикрытия полного отсутствия юридических норм в обществе. Это то, что можно определить как «непристойность революции», обратившись к размышлениям Михаила Рыклина о философии бюрократической власти в работах Кафки и Вальтера Беньямина. Рыклин определяет революцию как «победу неписаного закона над писаным»[262]. Но «неписаный» закон — это не только тот закон, который не был закреплен письмом; это еще и то, что подразумевается, на что только лишь намекается в некоей общей и расплывчатой форме — подобно секрету, на который лишь намекают в обществе в присутствии некоторых посвященных, готовых смеяться хотя бы уже от самого сознания того, что им известно то, что скрыто от других — например, истинное значение советской Конституции, когда достаточно задать риторический вопрос: «а знают ли эти господа?..», чтобы аудитория начала смеяться, подтверждая тем самым, что «господа» не знают, а вот они, смеющиеся, знают.
Анализ механизма конструирования референтов предполагаемого знания может открыть новое, до сих пор мало изученное измерение в советской эстетизации политического. Речь идет не о масштабных массовых проектах и поражающих своей смелостью зрелищах, различные аспекты которых интересовали Вальтера Беньямина и Ги Дебора, но скорее об эстетизации в дискурсе законопроизводства, преследовавшего цель производства «дискурсивных удовольствий»[263]. С учетом особого статуса устной речи и коллективных дискурсивных практик в политическом контексте сталинизма[264], санкционированный высшей властью смех был одним из самых частых и функционально самых важных таких «удовольствий».
Для производства «дискурсивных удовольствий» необходимо постоянное присутствие фигуры внешнего врага. Внешний
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!