В Сибирь! - Пер Петтерсон

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 28 29 30 31 32 33 34 35 36 ... 44
Перейти на страницу:

Но тогда в Кларе ему было всего на два года больше, чем мне, и еще оставалось шесть лет жизни. Я сидела в зале и слушала все, что он говорил с детской улыбкой на лице и печалью в глазах, а когда все кончилось, дядя Петер повел меня между рядов к сцене — знакомиться. Дагерман спустился с кафедры с сумкой под мышкой, и его ладонь была не больше моей. Мы сидели и говорили о лошадях. Он рассказывал о гнедой, которая была у них на хуторе, где он рос. Она могла снять шляпу с деда, взять лежавший под ней на его голове кусочек сахара, а потом вернуть шляпу на место, а я рассказывала о Люцифере, который, можно сказать, растворился в воздухе после того, как мой дед повесился в хлеву. Он попросил разрешения использовать эту историю в одной из своих книг. И я ему разрешила.

Уже взяв сумку, чтобы уходить, он произнес для прощания:

— Hasta luega, companera, — а я ответила: "No pasaran!" — единственное известное мне испанское слово, и вскинула кулак в приветствии, как любил делать Еспер. Может, это было и глупо, но он улыбнулся и ответил тем же, а потом повернулся и исчез за дверью.

Но в Осло я не знаю синдикалистов. А голый англичанин сидит на краешке кровати и листает мои книги. Он упирает ноготь в имя Илья Эренбург и говорит, что и сам коммунист, так чго никаких проблем. Для него я с радостью побуду коммунистом. Я голышом иду к своей одежде и неспешно одеваюсь, вещь за вещью. Он оборачивается и глядит, но я продолжаю одеваться как ни в чем не бывало, а он остается один со своим нелепым голым белым телом.

— My books, please, — прошу я; он дает мне всю стопку, я беру книги под мышку и спускаюсь по лестнице в гостиничный холл.

Я иду себе, вдыхаю пыльный запах каменных стен и замусоренных тротуаров, приглушенную сырость протекающей через город реки и кисловатую сладость пивоварни Шуса, в подвалах которой громоздятся распираемые изнутри огромные медные чаны, а снаружи всегда кто-нибудь стоит, прижавшись к стеклу, и смотрит как зачарованный. По вечерам я одолеваю Трондхеймсвей пешком, чтобы сэкономить деньги на автобусе, но тут же трачу их на кино — я смотрю все подряд. Вечер за вечером я сижу в темноте переполненного зала и гляжу на экран; я поглощаю фильмы, выпуски новостей, документальные ленты и мультики. На "Томе и Джерри" женщина на седьмом ряду заходится от хохота, потом она смеется уже одна на весь зал, и все оборачиваются в ее сторону, но она не может остановиться. И выдержать не может, ей делается плохо, и ее выносят, впуская луч света, потом дверь снова закрывается, и мы слышим, как женщина в фойе одновременно хохочет и рыдает и кричит:

— Ну нет же, нет! Я не хочу!

Я тоже не хочу. Я поднимаюсь и прошу прощения у мерцающего ряда лиц, и всем приходится встать, чтобы выпустить меня. Мимо кассы я выхожу на улицу, где еще светло и тени длинные и где вечернее солнце мягко освещает мой путь вверх по Карлу Юхану. Нигде ни одного знакомого лица, и я сержусь: ну что же Еспер не пишет? Мать раз в месяц присылает письма, в которых говорится, что если я обращусь к свету и сохраню в душе Господа, то счастье осенит меня. Всю Студенческую улицу свет режет мне глаза, но Господь бросил меня давным-давно.

16

Из Дании мне пересылают письмо. От Хельги из Магдебурга. Судя по штемпелю, оно шло ко мне несколько месяцев. До этого я получила от нее послание летом тридцать девятого и ответила на него. Мы писали тогда друг дружке, что пора бы встретиться; с тех пор прошли пять лет бомбежек и пожарищ, потом еще два года тишины, а теперь она живет в русской зоне оккупации и не может выехать. По улицам маршируют солдаты и орут песни, отчего ее пес Кантор беспрерывно воет.

Я давно забыла думать о Хельге.

Я читаю письмо в своей комнате подле окна, открытого в сад. Вечер, воздух стоит без движения, и ничто не шевелится, кроме листков бумаги, которые я один за одним откладываю на кровать. Это длинное письмо полно слов отчаяния. Вальтер погиб под Сталинградом, отец с горя умер, дальше — нескончаемый перечень того, чего нельзя достать, хотя они думали, что на третьем году мирной жизни уже пора бы чему-нибудь появиться. Мне хотелось бы посочувствовать Хельге. Но для нее война — никому не подвластная стихия, как волна: накатила и ушла, но стыд, который она тем не менее ощущает, заставляет ее злиться. Все должно быть как раньше. А так уже никогда не будет. Они живут в подвале, над ними дом в четыре разрушенных этажа, зима не кончается, по стенам течет, они топят отсыревшим углем, он коптит, и все в комнате покрыто сажей. У меня слезятся глаза, пишет она.

Последнюю страничку я откладываю с раздражением и сижу.

— Радость моя, у тебя неприятности? — спрашивает тетя Кари. Она стоит в дверях, закутав несуразное тело в шелковый халат. Ей пятьдесят девять, и она шире, чем выше из-за того, что ее большому сердцу требуется очень много места. У нее темные усики над вечно алыми губами и папильотки в волосах неестественно черного цвета.

Я складываю листки в стопку и спрашиваю ее, с чего она взяла.

— Посмотри на себя в зеркало, дружочек, — отвечает тетя. Я не следую ее совету. А просто пишу: мол, дорогая Хельга, сейчас не тот момент, твое "до войны" не похоже на мое, но не отсылаю письма.

Он прямо кремень. С пятницы на субботу он работал в ночную смену и как раз успел обогнуть под кронами деревьев площадь и к открытию нарисоваться под дверью: теперь ждет руки-в-брюки, пока я пущу его внутрь. Он будет завтракать. Это что-то новенькое. Похоже, против меня используют уже тяжелую артиллерию. У него красные от недосыпа глаза, а в теле нет той легкости, с которой он обычно движется между столиков то скользя, как лыжник, то пританцовывая с воображаемыми боксерскими перчатками на руках, одной прикрывая лицо, а другой разя воздух над моей или тетушкиной головой, — а потом вдруг краснеет и со смущенной улыбкой возвращается на место.

Сегодня он занимает ближайший к окну на Уелдсгате отдельный кабинет и, положив руки на стол и уткнувшись в них лицом, со словами:

— Прости, пожалуйста, — замирает в такой позе минут на десять, а только потом садится по-человечески и заказывает кофе с булочками. Он немного преувеличивает свои мучения, чтобы произвести впечатление, сразить меня наповал. Это мило, но не красиво. На Гостелефонузле в Копенгагене я частенько брала двойные смены, а то и три подряд, чтоб заработать побольше, и тогда меня выручали таблетки моей товарки Луизы, с которой мы поступили в один день. Мы сразу стакнулись и сняли на двоих квартирку на Вестербру, и я уж не знаю, что это были за таблетки, ее снабжал ими знакомый доктор, только мы могли вкалывать двое суток подряд, потом падали в кровать и спали сорок восемь часов. А просыпались выпотрошенные и с отшибленной памятью, с каким-то зудом в конечностях, из-за которого дрожали ноги, и нам едва хватало сил завернуться в халаты и доковылять до булочной на углу Истедгате, а там мы покупали франзольки и молоко и тут же, на лестнице на улицу, садились завтракать, чтоб суметь одолеть ступеньки еще раз.

Потом опять начиналась работа. В конце недели наступали выходные, и все, что мы приработали, уходило на кино и американские горки в Баккене. Мы катались раз за разом, так что отбитая поясница превращалась в форменное желе; мы визжали до потери голоса и спазмов в желудке. Когда гондола наконец-то останавливалась, мы едва успевали выбраться из нее и спрятаться за кустами позади притулившихся к забору деревянных подпорок, чтобы, упершись лбом в железную сетку, отдавать обратно сахарную вату и печеные яблоки, пока в желудке не наступал штиль и Луиза не начинала хохотать, а я вторить ей, а потом мы утирали ладонями рты, вытряхивали остатки денег и прокатывались еще один разик. Две провинциалочки, мы убивали так целый вечер, и нам было мало.

1 ... 28 29 30 31 32 33 34 35 36 ... 44
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?