Лунный свет - Майкл Чабон
Шрифт:
Интервал:
– Речь об одной порции виски, язви твою вошь.
Дед покачал головой.
– А почему? Только не надо мне втирать, что не любишь терять контроль над собой.
– Не люблю.
– Нет никакого контроля.
Ауэнбах хлопнул мензурку виски. Сел на край кровати, поставил пустую мензурку на тумбочку. Взял ту, что налил деду, отсалютовал ему и хлопнул ее тоже. Вздохнул с некоторым даже удовольствием.
– Хороший виски?
– Отличный. – Ауэнбах поставил мензурку, встал, угрюмо посмотрел на свои ноги. Затем подошел к стене и поднял журнальную подшивку. Разгладил страницы, отдал ее деду. – Есть лишь иллюзия контроля, – продолжал он с обычной мягкостью. – Ты ведь это понимаешь? Никакого контроля на самом деле нет. Только случайности и вероятности, которые извиваются, как коты в мешке.
– Знаю, – ответил дед. – Но когда я трезвый, мне не приходится об этом думать.
Раздался глухой удар, давление, ощущаемое где-то глубже барабанной перепонки. Как грохот бомбы, упавшей на соседний дом, когда содрогаются полы и стены, дребезжат окна, только это не могла быть бомба. Бомба предупреждает о себе. Выпав из брюха «юнкерса», она свистит, воет, гудит или издает бесовские вопли, которые с приближением к земле становятся все громче и экстатичнее. Самолет-снаряд Фау-1 летит над головой, жужжа себе под нос, прежде чем его счетчик скрутится до нуля и разблокируются взрыватели боевой части. Затем наступает долгая тишина, пока самолет-снаряд пикирует к встрече с пламенем и разрушением.
Дед едва успел подумать: «Ракета!» – когда грохот сменился ревом и лязгом, как будто поезд подъезжает к станции метро «Мраморная арка». Он прокатился по округе, словно нарастающий раскат грома. Ракета летит вчетверо быстрее звука, так что волна от ее приближения запаздывает по сравнению со взрывом.
– Мы ее слышали, – сказал Ауэнбах. – Значит, мы живы.
Дед зашнуровал ботинки и завязал галстук. Они надели шинели и фуражки. Ауэнбах взял фотоаппарат. В вестибюле наверняка была сейчас паника, так что они спустились по лестнице в цокольный этаж и прошли длинным коридором с полом, выложенным в шахматном порядке черным и белым кафелем. Сквозь открытую дверь в конце коридора тянуло жаром огня и ночным холодом. Повара и судомойки в белых халатах входили и выходили, разговаривали по-английски, по-французски, по-польски. В кухню, наружу, из кухни, на улицу. Издали можно было подумать, будто они заняты чем-то полезным, может, передают ведра по цепочке, а на самом деле они просто слонялись как идиоты, которым нечего делать. Толстый повар стоял в дверях и смотрел наружу. Его лицо и живот озаряли отблески пламени. Дед отодвинул его плечом. Они с Ауэнбахом выбежали на Оксфорд-стрит и неоригинально встали столбом как идиоты, которым нечего делать.
Физикой взрыва витрины «Селфриджа» высадило наружу. Они были украшены к Рождеству: льдины и айсберги из папье-маше и блесток. Картонные эскимосы и пингвины. Северное (или южное) сияние из цветной фольги. Рождественский дед в наряде экспедиции Скотта. Теперь тротуары были засыпаны сугробами битого стекла. Елки валялись, как кегли. Их иглы сыпались деду на фуражку и плечи шинели. Когда он перед сном вешал брюки на стул, из отворотов штанин вытряхнулись целлофановые снежинки. Картонные эскимосы и пингвины, безголовые, разорванные пополам, сохраняли свое географически ошибочное соседство. Рождественского деда нашли следующим утром в голубятне на соседней крыше. Он ничуть не пострадал, только покрылся глазурью голубиного помета.
«Селфридж» не горел, но горело соседнее здание. Из-за угла показалась дряхлая пожарная машина, затем два «кросли» с бригадами гражданской обороны. ГО-шники в касках-тазиках прошли по улице до угла, крича постояльцам гостиницы и посетителям танцзала, чтобы те убрались с дороги и не мешали работать. Через толпу зевак протиснулась карета «скорой помощи». За рулем сидела сногсшибательная девушка: синие глаза, черные волосы выбиваются из-под форменной шляпки, под кителем женской добровольческой службы – надетая впопыхах мужская рубашка. Дед никогда ее больше не видел, но сорок четыре года спустя помнил отчетливо лицо, галстук, округлость грудей под рубашкой, габардиновые брюки, заправленные в резиновые сапоги. Она сказала ему и Ауэнбаху, что дух добровольчества – дело похвальное, но лучше бы им убраться с дороги и не мешать ей с товарищами делать свою работу, которой их обучили ГО и немецкая авиация. Работка эта – врагу не пожелаешь. Хочешь увидеть кровь и шматы мяса, еще недавно бывшие лондонцами, – насмотришься вдоволь.
– Пингвины с эскимосами, – презрительно заметил Ауэнбах. (Вспомнив эту фразу четыре с половиной десятилетия спустя, дед зашелся от смеха, хотя смеяться ему было больно.) – За что мы, черт побери, сражаемся, Рико?
Они вернулись в гостиницу и поднялись в свой номер. Ауэнбах плеснул в мензурки виски и протянул одну деду. Они были градуированы в миллиметрах. Уровень виски был на две отметки выше девяноста. Дед поднял ее и произнес тост:
– За котов в мешке. – Он выпил и протянул Ауэнбаху мензурку, чтобы тот наполнил ее снова. – За случайности и вероятности.
– Это метафора, – сказал Ауэнбах. – Мешок – Ньютонова физика.
– Это я упустил, – ответил дед.
Порой они входили в город и поселок сразу за танками и пехотой, и тогда им частенько встречались люди, не уяснившие разницу между освобождением и оккупацией. Старик с охотничьим карабином на колокольне, пяток малолетних гитлерюгендовцев с фаустпатроном или последний шутник в городе, с мертвой головой на околыше, педантично желавший угостить их порцией бессмысленной бойни. На то, чтобы прояснить недоразумение, тратились время и человеческие жизни.
– Херня какая-то, – сказал Дидденс.
Он говорил про стрелу в своей левой ноге – тонкое сосновое древко с гусиными перьями. Вторая стрела с глухим звуком вонзилась в оконную раму в нескольких футах от моего деда, когда он тащил Дидденса за груду обломков на главной улице Феллингхаузена. Целую минуту Дидденс не мог поверить своим глазам:
– Это вообще что? – Он сидел на согнутой левой ноге, выставив правую вперед. Дидденс был алабамец, химик и до войны работал в подразделении компании «Доу», выпускающем пестициды. – Стрела?
– Хоть какое разнообразие, а то все пули да пули, – сказал дед.
– Иди ты на хер! Она не из твоей ноги торчит.
– Точно подмечено.
– Херня какая-то! – повторил Дидденс.
На сей раз он проорал свое утверждение, но голосу не от чего было отразиться эхом, так что получилось не слишком звучно. Феллингхаузен выдержал недельную бомбардировку с обеих сторон и двухдневное танковое сражение, прежде чем немцы уступили его Восьмой бронетанковой дивизии. Целых зданий в городе практически не осталось. Главная улица представляла собой почти сплошное серое небо.
– Успокойся, – сказал дед.
Он понимал, что, с точки зрения Дидденса, нелепость – пройти через Францию и четыреста миль по Германии, не попав под бомбу или под пулю, и схлопотать стрелу в ногу. С другой стороны, существует почтенная школа мысли, которая учит: если враг вступает в твой родной город, сея по пути разрушения и смерть, надо любыми доступными средствами мстить захватчику. О таком слагают героические поэмы. За последние три месяца на глазах у деда подобного рода героизм и поэзия стоили жизни нескольким немцам, трем отличным шоферам джипа, двум радистам и лейтенанту Элвину П. Ауэнбаху, доктору наук. Дидденса прислали на смену Ауэнбаху, и он был нормальный малый, только, думаю, дед так до конца и не оправился от потери. Он не захотел говорить мне, как умер его друг, только сказал, что это произошло на заднем сиденье джипа, покуда дед делал все, чтобы довезти раненого до медпункта.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!