Вечная полночь - Джерри Стал
Шрифт:
Интервал:
Я знаю, что ему туго пришлось. И у меня появилось сильное ощущение того, что он должен был испытывать по отношению к моей собственной беззаботной жизни, и чувствую себя постоянно виноватым из-за этого. Хотя он ни разу не сказал ни слова — и, вероятно, об этом не задумывался. Я любил его, но мне нельзя было показываться рядом с ним. Опять позор. Мы так и не поговорили по-настоящему о его собственном суровом жизненном пути, однако сейчас он мне кажется удивительным.
Из того, что мне удалось собрать, он родился в Литве в семье русского еврея и латышки. Его отец, по-моему, был школьным учителем. И сионистом. Когда моему отцу исполнилось два года, они втроем попытались покинуть измученную гражданской войной Россию, бежать в Литву, а оттуда в Палестину. Сложность заключалась в том, что его мать могла въехать в страну, а отец, будучи русским, нет. И пришлось им остановиться в каком-то богом забытом пограничном городке и ждать нужные документы. Вместо бумаг, однако, его отец получил расстрел, став одной из миллионных жертв, и погиб, так и не выехав из страны.
Мой отец и бабушка, уже успев перебраться через опустошенную местность, как-то сумели оказаться в Литве. Они жили где-то в восточной части Вильнюса. В этот момент Америка подняла свою уродливую голову в лице одного родственника по имени Гарри. Гарри — бакалейщик из Киттанинга, Пенсильвания. Тогда он недавно овдовел, у него двое сыновей. И он сообщил, что оплатит переезд, если младшая сестра бабушки приедет и выйдет за него замуж, заняв место его почившей жены.
Но младшая сестра не рвется садиться на корабль и иммигрировать в страну, которой не видела, тем более выходить за человека, с которым незнакома.
Зато мать моего отца сильнее, чем что-либо, желает ухватить хоть какое-то будущее своему ребенку. Евреям в Литве и во всей Восточной Европе ничего хорошего судьба не предвещает. По крайней мере, она была убеждена в этом. Она сообщает своей сестре, что займет ее место. Она переедет в Америку. И однажды решившись, она должна сделать такой выбор, какой не должен ставиться ни перед одной матерью.
Гарри из какого-то жестокого каприза, то ли его собственного, то ли Иммиграционного департамента, может прислать лишь один билет. Мать пусть приезжает. Ее сын нет. Дело сводится к следующему: чтобы спасти своего ребенка, ей надо оставить его. Бросить, а она отправится в Америку с единственной поддерживающей силы надеждой в сердце, что однажды, и как можно скорее, она пошлет за своим маленьким Давидом. Но это однажды наступило восемь лет спустя.
Я пробую вообразить своего отца в десятилетнем возрасте, пускающимся в самостоятельное плавание. Я сравниваю его жизненный опыт с моим в том же возрасте. Это сравнение не дает мне покоя во всех наших с ним отношениях. Я откуда-то узнал историю его детства, и такое впечатление, что знал ее всю свою жизнь. И осознание его тягот характеризует мои чувства к нему — точнее, характеризует чувства, которые, как я представляю, он испытывал ко мне. Как в тот вечер, на одной из очередных военных баз, когда меня ведут первый раз в кино на «Анатомию убийства», а я не могу сидеть спокойно, поскольку, с поправкой на возраст, я единственный раз испытывал самую сильную скуку за всю жизнь, и в итоге стал шагать по ногам других военных и их спутниц, доставляя всем беспокойство.
В конце вечера отец обрушивается на меня: «Другие мальчики радовались бы, если бы их взяли в кино!» А я спрашиваю про себя… нет, я знаю: «Не другие мальчики, папа, а ты. Ты бы с удовольствием сходил в кино. И ты злишься на меня, потому что я могу ходить в кино и даже этому не радуюсь».
Тот факт, что ему пришлось плыть третьим классом через Атлантический океан, давясь отвратительными тушеными помидорами, а я в том же возрасте валяю дурака, трескаю сладости и смотрю «Трех клоунов» после уроков, делал меня вполне виновным за то, что я вообще дышу благополучием. Даже несмотря на то, что, повторюсь, он ни разу ничего мне не сказал.
Единственное, что за всю жизнь старик рассказывал, да и то редко, так это про то, что причиной, почему он такой невысокий, являлось отсутствие в детстве молока. Вот такие дела. Спустя много лет, наткнувшись на рассказ про его деревню, написанный им в колледже, я прочел, как ему было стыдно, что его семья единственная в деревне не имеет коровы. Что объясняет все или не объясняет ничего насчет того дискомфорта, который он мне в избытке устраивал, и то ощущение, что его обижал мой комфорт. Живи мы в деревне, у нас была бы чертова корова, понимаете?
Старик относился ко мне как сама доброта. Но у него никогда не было отца, а у меня всегда был — пока не минуло несколько лет — и такое положение вещей, как мне кажется, столь же естественно породило чувство вины, как и любовь.
Я читал материалы Мемориального заседания Апелляционного суда третьего округа, где он прослужил с отличием с 31 октября 1968 года по февраль 1970-го, когда случилось то, что охарактеризовали как «несчастный случай». Оратор за оратором вспоминают его талант, его доброту, его чуткость к правам других людей, горячую преданность, страсть к соблюдению закона, прекрасную воспитанность в годы студенчества, на государственном и, наконец, судебном посту. Один повторяет другого. И, читая эти строки, я думаю: «Вот я, сын юриста, не уступающего Ганди, пишу книгу, в которой сплошные истории про иглу и леденцы. Поговорим о твоем моральном падении».
Я явился в наш мир с осознанием его успехов, его потрясающего восхождения от нелюбимого иммигрантского пасынка до уважаемого и добросовестного госслужащего, человека, чья жизнь привнесла хорошее в жизнь других людей. И, хотя он никогда не упрекал нас, фактически никогда не строил из себя важную шишку, отличающуюся от парня, привыкшего ездить на работу на автобусе и разгуливать по дому в майке, я чувствовал себя под колпаком его добродетели.
Присутствовало нечто страшно подавляющее в том, чтобы быть сыном человека, о ком невозможно сказать ни одного дурного слова. В определенном смысле меня возможно сопоставить с отцом — и тем, что мне кажется его ощущением отчуждения. Мальчик, пошедший в детский сад в десятилетнем возрасте, не зная по-английски ни слова. Ужасно страдающий, как легко вообразить, в компании своих провинциальных одноклассников. То вам не Нижний Ист-Сайд. Сердце плавильного котла народов. А Киттанинг, штат Пенсильвания, где все всех знали.
Просто чтобы вы себе представили, как это — и по прошествии тридцати девяти лет, я могу рассказать, как в детском садике нас каждое утро заставляли встать в круг, взяться за руки и читать «Отче наш». Я погрешу против истины, если не признаюсь, насколько я радовался, что мне не придется заниматься этим в следующем году. Мне представлялось, что я предаю таким образом своих предков-раввинов, о чьем существовании даже не подозревал. Я чувствовал на себе взгляды остальных детей из садика, которые, как казалось, неотрывно следили, по крайней мере в моем воображении, за тем, как поведет себя Жиденок Джерри.
Когда молебен заканчивался, нам приходилось слушать дурацкие библейские чтения. Только она никогда не была «нашей» Библией — и, как я понимал в четыре года, какая Библия «моя» — мне не постичь. Она принадлежала им. Каждый день очередная, мать ее, история про Петра и Тимофея. «Библия для меня» продвигала пацанов, типа Иезекииля и Аарона. А у них — Пит и Тим. (Моего дядю звали Шлемо, а дядю нашего соседа — Базз.) Иногда я, незаметно для себя, пытаюсь заткнуть уши.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!