Пилигрим - Наталья Громова
Шрифт:
Интервал:
Я никак не могла увидеть целого, понять, что же произошло в стране задолго до моего рождения. История, преподаваемая в школе, содержала столько нестыковок, нелепиц, что я давно перестала ей доверять. Прошлое представлялось сценой в театре, где погасили свет; видно, что движутся какие-то фигуры, кто-то что-то шепчет, выкрикивает, иногда с грохотом падает, но ничего нельзя понять.
Не помню, что привело меня в газетный зал на пятый этаж. Но это было жестокое испытание. Все-таки между книгой, журналом и читателем есть некая дистанция во времени. Газета из-за своей сиюминутности действует как удар по голове, как пощечина – непосредственно. Я не думала, что бумага может передавать такой импульс ненависти, такую энергию человеконенавистничества. Часами я читала стенограммы процессов и не могла поверить, что всё написанное там было сказано, что эти люди, проклинающие и наставляющие, пригвождающие к позорному столбу врагов народа, – настоящие, такие же, как мы, теплокровные, рожденные от матерей.
Но вскоре произошла история, которая завершила переворот в моем сознании. Я уже вышла замуж, у меня был маленький сын, летом, он жил вместе с моей свекровью возле Дома творчества в Болшеве, иногда я приезжала, чтобы отпустить ее по делам. Вечером с верхнего этажа зашла очень красивая пожилая дама, которая приходила к свекрови пить чай и беседовать о внуках. Кажется, звали ее Лидия Алексеевна. У нее был шелковый голубой халат. Очень стройная и красивая. Как потом выяснилось, в юности она была балериной. Мы мирно пили чай, дети были уложены, шел июнь, и закат был поздним, а светлый вечер навевал мирное состояние духа. Моя соседка говорила о довоенном Ленинграде, о театрах, о знаменитостях. Я, честно говоря, ее слушала невнимательно. Но упоминание Ленинграда всегда выносило меня мыслями на войну и блокаду. Я не замедлила спросить ее:
– А во время войны вы тоже были в Ленинграде?
– В блокаду я не была в Ленинграде, – почти по слогам произнесла она и замолчала. Молчание было столь продолжительным, что я заерзала на стуле, не зная, как выбраться из столь неловкой ситуации. Я видела, что моя собеседница так далеко от меня, что неизвестно, вернется она на эту кухню или нет.
– В блокаду, да и раньше, с 1939 года, я была в лагере жен врагов народа – в “Алжире”, так его тогда называли, – сказала она, будто бы внутренне прислушивалась к себе.
– А сколько лет вы там были? – не унималась я.
– Восемь лет.
– Почему?
– Я пришла в Большой дом узнать о судьбе моего арестованного мужа, он был физик. Меня тут же взяли.
С этого момента время перестало течь, оно встало. Когда я очнулась, было светло, как оказалось, занимался рассвет.
Это было среди казахских нераспаханных земель, где теперь стоит город Целиноград. Жены дипломатов и писателей, маршалов и командармов, пианистки и певицы, актрисы и балерины, домашние хозяйки были брошены на распахивание твердых степных земель. Красивые, умные, образованные. Мирра Фройд (племянница Фрейда), Кира Пильняк (жена писателя), первая жена Гайдара, сестра Тухачевского. Вечером, после двенадцати часов работы, после раскалывания льда, чтобы напиться, счищая изморозь со своих подруг, измученных тяжкой работой, они все-таки садились кругом и устраивали литературно-музыкальные вечера. На губах или расческах исполнялись все известные симфонии, оперы. Шопен, Вивальди, Бетховен в исполнении лучшей пианистки страны! Наизусть читали главы из книг, пересказывали романы, кто-то знал даже “Анну Каренину”, и из вечера в вечер они слушали страницу за страницей. Сама Лидия Алексеевна читала наизусть “Алые паруса” Грина.
– Этот страшный лагерь стал моим университетом, там я обрела друзей, с которыми не расставалась всю жизнь. Там было множество горя. Что говорить про отобранных детей, расстрелянных мужей, исчезнувших родственников! Но мы старались оставаться людьми.
Начальник лагеря Баринов был человек удивительный. Во-первых, наши женщины учили его детей иностранным языкам, он нас жалел. Когда началась война, стали приходить составы с уголовниками. Это были самые страшные времена; уголовники считали себя “чистыми”, а осквернение и мучение женщин, сидящих по политическим статьям, считалось у них правым делом. И однажды Баринов собрал уголовников и сказал им: “Здесь сидят честные матери и честные жены; если хоть у одной из них с головы упадет волос, вы будете иметь дело со мной”. Уголовники утихли.
После того как ее срок закончился, за ней приехала мать и увезла домой. Но все эти встреченные люди навсегда остались с ней.
Она еще много рассказывала, и чем больше она говорила, тем сильнее подымался в моей крови какой-то темный ужас. Словно это я была виновата в ее судьбе, словно я что-то делала не так. Я трясла головой и вспоминала, что нет, я здесь, в 1986 году, и никакого отношения к той жизни не имею.
Но горечь не уходила. Я чувствовала себя героем пьесы Ибсена “Привидения”, который был должен платить за грехи отцов…
Наша жизнь начинается задолго до нашего рождения. Это я поняла, когда ехала из Болшева в электричке домой. Между этой женщиной, страдания которой я чувствовала каждым нервом, и моим дедом натянулась невидимая нить, которая проходила через мое сердце.
– Почему вы не напишете все, что рассказали мне этой ночью? – спросила я напоследок.
– Я принадлежу к той эпохе, которая боится документальных свидетельств, – ответила она.
Мой дед, который был по другую сторону колючей проволоки, боялся гораздо больше, чем эта женщина, проведшая юность в лагерях. Он никогда не признавался своим внукам, где работал, он зачеркивал и вырывал из политических справочников статьи о тех, кто оказался врагом. Он не рассказывал ни о своих друзьях, ни о своей жизни.
Правда, было одно поразившее меня событие, хотя я тогда ничего не поняла в нем, но эмоционально запомнила. Шел 1974 год, были весенние каникулы, я была в квартире на Варшавском шоссе, где жили дед и бабушка, мы были с дедом одни. На кухне, где он сидел, бубнило радио, а я что-то читала. Вдруг он выскочил, красный, со страшной усмешкой, которая перекосила его крупное лицо. Какому-то невидимому собеседнику он прокричал: “Наконец эту сволочь выслали, сколько можно врать, врать, врать!” Он каркал и каркал этим последним словом и никак не мог остановиться. Потом почему-то обратился ко мне: “Я был с инспекциями в лагерях, там никто не умирал от голода и никого холодной водой не обливали!”
Я смотрела на него с изумлением и не могла ничего понять; ясно было только, что услышанное из приемника на кухне вызвало у него приступ гнева. Конечно, спустя годы я осознала, что речь тогда шла о Солженицыне, об “Одном дне Ивана Денисовича”, о том, как в конце своей службы, когда дед служил в Управлении лагерей, он ездил с инспекционными поездками. Почему же такое страстное чувство ненависти вызвал тот единственный человек, который сумел сказать про лагеря? Потому что слова эти вызывали в нем спорадические приступы страха.
Страх, который так мучил моего деда, разрушил, разложил до основания всю его большую семью. Я никогда не видела и не знала никого из родственников с его стороны. Их должно было быть очень много – он происходил из большой деревенской семьи. Но его братья и сестры своей работой, жизнью, браками могли бросить на него тень, и он порвал все отношения с ними.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!