Была бы дочь Анастасия. Моление - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
Главное, написать, а не отправить. Да всё равно не отвечает. Я – про Молчунью.
Тихо не пойдёшь – рысью. Снег под валенками отрывисто поскрипывает. Прячу нос под рукавицей, а то скоро, и не заметишь как, станет пластмассовым – потом возись с ним – оживляй – и больно ж, отходить-то станет, оживляться.
Бегу.
Дороги ко мне нет. Нет её и от меня, естественно. Чтобы тут на тракторе с грейдерским ножом туда-обратно раз только проехать, тракториста не упросишь – один куражится, другой солярку экономит, третий не в духе пребывает – пусть им, а мне и так ладно, сильно уж если рассержусь, и сам прочищу – метров триста-то, кого тут.
Тропинка. Больше собаки, чем люди, её наплотнили. Узкая. В сторону ногой чуть угадаешь – сразу в снег провалишься по пояс. Не угадываю – стараюсь. Увязал уж тут недавно кто-то, налево и направо заваливался, вижу, и много. Да мы с Димой, кто же ещё, когда машину прогревать ходили среди ночи. Мои соседи не могли – те вкруголя ходят. А ко мне прямую проторили, которая с моей, вот этой, нигде не пересекаются, а под прямым почти углом у ворот моих смыкаются.
На тракт вышел. Бегу. Скольжу, вернее, – до блеску он, тракт, укатан.
Солнце, выпихивая перед собой зарю, будто пыхтя при этом от усилия, оттуда, с чужой стороны, едва вскарабкалось на Камень – остановилось. Смотрю на него, не щурясь: висит, вижу, – отдыхает.
Ялань с домами, горами и полянами и ельник вокруг неё – розовые – как торт кремовый: откусил бы, но рот на него не раззявишь – зубы от стужи раскрошатся – пугаюсь.
КамАЗы. Шесть машин. Старенький МАЗ, седьмым среди них, как приблудный. На небольшом расстоянии друг от друга, как собаки в упряжке, гружённые лесом выше макушки, дармовое будто хапнули удачно, да ещё и с так же полными прицепами, вырулили по очереди из-за поворота, с бывшей Александровской улицы, дома на которой ещё остались, но никто уже в них не живёт. Чадят, как лампы керосиновые с чрезмерно выкрученными фитилями. Гремят чем могут и гудят надсадно, напрягая эхо, и без того уже оглохшее от морозов – побегай-ка в такие. Как мельники в муке – от колёс до стоек – сплошь заснеженные. Огни габаритные едва сквозят красным – и их мукой как будто залепило, как отрубями закидало ли. Меня, вывернув в Городской край, куда и я только что выбрался по своей тропинке, безразлично отогнали – к обочине. Мёрзлый тракт под ними, чувствую ногами, сотрясается. Стою у самого отвала – нанесёт прицеп на меня, и с жизнью, думаю, прощайся. Упаси, Господи. Даже мурашки по спине за пояс брюк осыпались. Отвернулся – лицо волной воздушной обжигает, дышать от неё трудно, ещё ж и выхлопы – слона с ног свалят.
Прошли лесовозы. В конце Городского края, там, где когда-то часовенка входящих и въезжающих в село со стороны Елисейска, чёрная деревом, но светлая о назначившем ей святое дело Господе, радостно встречала и покидающих Ялань благословляла, позёмкой вьющейся уже маячат, за ельником скоро скроются. Копоть снежная, поднятая ими, улеглась, срослась, сроднилась тут же с трактом.
Вышел я на середину дороги. Семеню, будто опаздываю.
Вижу:
Данила Коланж. Бредёт. Бредёт по-настоящему – в целик – не по дороге. Рядом с ней, ей параллельно. Недалеко и от меня. В солдатской шинели. В солдатской же шапке, из-под ушей которой, завязанных под подбородком, торчит огненно-рыжая, как у Фридриха Барбароссы, окрашенная солнцем борода, щёки рдеют, словно у младенца. Изо рта пар, как у Сивки-бурки, валит. Поверх шинели нынче, вместо солдатского ремня, верёвкой опоясан, на спущенном конце которой тянется за Данилой, метрах в двух от него, то выныривая из снега, как гагара, то в нём скрываясь, привязанная берёзовая чурка. Самому Даниле снег почти по пояс – длинноногий, долговыйный, как журавль. Быстро бредёт – как сохатый.
– Здравствуй, – громко говорю Даниле, отняв от лица рукавицу и заслонившись ею тут же, чтобы губы не смёрзлись.
Не оборачивается в мою сторону Данила, размахивает руками – как вёслами на воде отгребается; подметают снег завернувшиеся полы шинели. В чём, в сапогах Данила, нет ли, не видно.
Отвернул от дороги, погрёб в сторону церковного остова, тоже на солнце подрумяненного.
Смотрю, и там, около остова, весь снег испахан беспорядочно. Если не ребятишками, то им, наверное, Данилой. Рано пахать, похоже, начал, до рассвета – столько уже избороздил.
Долго на него смотреть – глаза слезятся, сомкнул веки, чтобы зрачки отдохнули.
Подумалось про него, про Данилу, словами из Архилоха:
Лис знает много секретов, а ёж один, но самый главный.
Лис – это я, а ёж – Данила.
Данила – к остову церковному, я – в магазин – бегу трусцою.
Очередь в магазине, но не червяком и не в линейку выстроена, а враздробь: каждый помнит, кто за кем занимал, споров не бывает; тех, кто штучно, за бутылочкой, за паперёсами ли, тех без шума пропускают, даже кажется, что с радостью, и продавщица, Наталья, родная сестра Колотуя и тоже, как он, её брат, спиртом, по оценкам его потребителей, говённым приторговывающая, их спокойно отоваривает: торопиться и ей, и людям сейчас некуда – дома, взаперте, насиделись.
Разговор громкий – так как стариков много – докричись до тех, как до пней, с ходу-то, по несколько раз повторяется одно и то же, наизусть можно выучить, до интонации; а интонация в основном чалдонская, родная, и учить её не надо, чуть споткнулся где внезапно, так и выдал себя сразу, заговорил с ней, с этой интонацией: ох чё-то ето сёдни… спотыкатса. Я тут свой – со мной все запросто. Родина.
Одни про Ваню Чуруксаева, слышу, говорят. Что такой он смирный, такой уж, мол, смирный – даже и бесу подчиняется – так, дескать, пьёт-то; руки-ноги отморозил, мол, когда-то, самому теперь только насмерть замёрзнуть. Ваня тут же, в магазине, укутанный в шали, как ребёнок с взрослой головой, сидит на резных деревянных санках со специально приделанной его зятем удобной спинкой, среди пахучих ящиков с туалетным, судя по наклейке, мылом, помалкивает – трезвый. Глаза кроткие, как вода в плёсе, умные. В углу рта папироса. Не дымится. На улице ему прикурит её кто-нибудь. Сестра его, может, которая и привезла его сюда – побыть среди народа. Любой ему, Ване, спичку поднесёт, так же – и выпить.
– Как жизь, Олег Николаевич? – спрашивает Ваня.
– Хорошо, Ваня, – отвечаю; он меня младше.
– Ну и… слава Богу.
– А ты как поживаешь?
– Да так, ничё, вроде нормально.
Другие про Данилу, слышу, толкуют.
Третий день снег чуркой, мол, молотит. Бремно таскат како-то на ужишшэ. Спрашивали, что, мол, за блажь-то у тебя опять такая? Не объяснят. Раз дурачок-то. У умного, мол, в голове, а у дурака – в коробе.
Разговор на цены перевёлся. Даже те, кто слышит плохо, подхватили. Каждого касается. Цены большие и растут всё – недовольны.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!