Женщина с бархоткой на шее - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
— Что такое? О чем это? — спросил доктор. — Да где вы видели зал, о котором вы говорите? Где вы видели меня в бриллиантовых перстнях, с бриллиантовой табакеркой? Где вы видели, наконец, бюсты Аполлона и Терпсихоры? Да уже целых два года цветы не цветут, бриллианты превратились в ассигнаты, а драгоценности принесены в жертву на алтарь отечества. Ну а у меня, слава Богу, никогда не было никаких пряжек, кроме медных, никаких перстней, кроме этого дрянного перстенька из позолоченного серебра, и никаких табакерок, кроме этой паршивой серебряной табакерки. Бюсты Аполлона и Терпсихоры и в самом деле стояли здесь в былые времена, но друзья человечества пришли и разбили бюст Аполлона, поставив вместо него бюст апостола Вольтера, а друзья народа пришли и вдребезги раскололи бюст Терпсихоры, поставив вместо него бюст бога Марата.
— Нет! Этого не может быть! — воскликнул Гофман. — Я утверждаю, что позавчера я видел зал, благоухающий цветами, блистающий роскошными платьями, сверкающий бриллиантами; я видел элегантную публику на месте этих базарных торговок в казакинах и хамов в карманьолах! Я утверждаю, что у вас на башмаках были бриллиантовые пряжки, у вас на пальцах были бриллиантовые перстни, а на вашей табакерке был бриллиантовый череп; я утверждаю…
— А я, молодой человек, в свою очередь утверждаю, — подхватил черный человечек, — что позавчера здесь была она, я утверждаю, что ее образ освещал все вокруг, я утверждаю, что от ее дыхания распускались розы, сверкали драгоценности, искрились бриллианты в вашем воображении; я утверждаю, что вы любите ее, молодой человек, и что вы видели этот зал сквозь призму вашей любви. Арсены здесь больше нет — и ваше сердце мертво, с ваших глаз спала пелена, и вы видите мольтон, ситец, грубое сукно, красные колпаки, грязные руки и сальные волосы. Наконец-то вы видите людей и предметы такими, какие они есть.
— О Господи! — воскликнул Гофман, роняя голову на руки. — Правда ли все это? Быть может, я уже близок к безумию?
Гофман вышел из состояния летаргии, лишь когда почувствовал, как на плечо ему легла чья-то рука.
Он поднял голову. Все вокруг было черно, все погасло; неосвещенный театр казался ему трупом того театра, который он видел живым. Сторож прогуливался в молчании и одиночестве, словно страж смерти; не было ни люстр, ни оркестра, ни блеска, ни шума.
И только чей-то голос журчал у него над ухом:
— Гражданин! А гражданин! Что это вы тут делаете? Ведь вы в Опере, гражданин; тут спят — что верно, то верно, — но лежать тут не положено.
Гофман посмотрел наконец в ту сторону, откуда доносился голос, и увидел старушонку: она дергала его за воротник редингота.
Это была капельдинерша партера: не зная, каковы намерения этого упрямого зрителя, она не хотела уходить, не убедившись в том, что и он уходит.
Вырванный из своего сна, Гофман, не оказал ни малейшего сопротивления; он вздохнул и встал, шепча имя Арсены.
— Ну да, Арсена, — сказала старушка, — Арсена! И вы туда же, молодой человек, — влюблены в нее, как и все. Это большая потеря для Оперы, а особенно для нас, для капельдинерш.
— Для капельдинерш? — переспросил Гофман, в восторге оттого, что наткнулся на человека, который может поговорить с ним об Арсене. — А вам-то какая разница — в театре Арсена или нет?
— Еще бы! Тут и понимать-то нечего: во-первых, когда она танцевала, зал был битком набит и мы получали еще за приставные сиденья, стулья и скамеечки: в Опере за все надо денежки платить. Ну вот, нам и платили за приставные скамеечки, стулья и сиденья, — это и был наш доходец. Я говорю «доходец», — с хитрым видом прибавила старушка, — потому что по сравнению с ним, сами понимаете, гражданин, был и доход побольше.
— Побольше?
— Да.
И старуха подмигнула Гофману.
— А что это был за доход побольше? Объясните, пожалуйста, добрая женщина.
— Большой доход шел от тех, кто об ней расспрашивал, кто хотел узнать ее адрес, кто просил передать ей записку. На все были свои цены, сами понимаете; столько-то за разные сведения, столько-то за адрес, столько-то за письмецо; мы получали свои денежки, ну и жили прилично.
И старуха испустила вздох, который смело можно было бы сравнить с тем вздохом, который испустил Гофман в начале приведенного нами разговора.
— Вот как! — вскричал Гофман. — Стало быть, это вы давали разные сведения, сообщали адрес, передавали записки. А сейчас вы этого не сделаете?
— Увы, сударь! Сведения, что я могу дать сейчас, вам не пригодятся, новый адрес Арсены не знает никто, а ваша записочка к ней в руки не попадет. Может быть, вас интересует еще кто-нибудь? Госпожа Вестрис, например, или мадемуазель Биготтини, или мадемуазель…
— Спасибо, добрая женщина, спасибо, но я хотел бы узнать только об Арсене.
Вытащив из кармана экю, Гофман прибавил:
— Возьмите: это вам за то, что вы взяли на себя труд разбудить меня. Простившись со старухой, он побрел по бульвару, намереваясь идти тем же самым путем, каким шел за два дня до этого: инстинкт, что привел его к Опере, изменил ему.
Чувства, владевшие им, были уже совсем иными, и это было заметно по его походке.
На спектакль он стремился, как человек, который увидел Надежду и побежал за ней, не подумав о том, что Бог дал ей широкие лазурные крылья для того, чтобы люди никогда ее не настигли. Тогда он спешил, едва переводя дух, открыв рот, высоко подняв голову и протянув руки; теперь он шел медленно, как человек, который после бесплодной погони за Надеждой потерял ее из виду: губы его были сжаты, голова поникла, руки опустились. Когда он шел на спектакль, ему понадобилось самое большее пять минут, чтобы добраться от ворот Сен-Мартен до улицы Монмартр; теперь он потратил более часа на это и более часа на то, чтобы добраться от улицы Монмартр до своей гостиницы, ибо в этом состоянии подавленности ему было все равно, поздно он вернется или рано, ему было бы безразлично, даже если бы он мог и вовсе не вернуться.
Говорят, что у пьяных и у влюбленных есть свой бог; этот бог, несомненно, был к Гофману благосклонен. Он помогал ему избегать патрулей, он помогал ему находить набережные, затем мосты, потом найти гостиницу, куда, к великому возмущению хозяйки, Гофман вернулся в половине второго ночи.
И, однако, несмотря ни на что, маленький золотистый лучик плясал в глубине сознания Гофмана: так в ночи мерцает блуждающий огонек. Лекарь сказал ему — если только этот лекарь существовал, если он не был плодом его воображения, его галлюцинацией, — лекарь сказал ему, что Арсену забрал из театра ее любовник и что этот любовник приревновал ее к какому-то молодому человеку, который сидел в партере и с которым Арсена обменялась чересчур нежными взглядами.
Мало того: лекарь присовокупил, что ревность тирана достигла предела из-за того, что этот самый молодой человек, как было замечено, устроил засаду у служебного входа, из-за того, что этот молодой человек в отчаянии пустился бежать за экипажем; так вот, этим молодым человеком, что, сидя в партере, обменивался с Арсеной страстными взглядами, был он, Гофман; так вот, этим молодым человеком, что устроил засаду у служебного входа, опять-таки был он; наконец, этим молодым человеком, что в отчаянии побежал за экипажем, тоже был он, Гофман. Значит, Арсена его заметила, коль скоро теперь она расплачивалась за свое развлечение; значит, Арсена страдала из-за него; он вошел в жизнь прекрасной танцовщицы — правда, вошел в ворота скорби, но все-таки вошел, а это было самое главное, — и теперь от него зависело там остаться. Но как? Каким образом? Каким способом снестись с Арсеной, дать ей весточку о себе, сказать ей, что он ее любит? Разыскать прекрасную Арсену, затерявшуюся в огромном городе, было быделом очень трудным даже для коренного парижанина. Но для Гофмана, приехавшего сюда три дня назад и ориентировавшегося здесь с превеликим трудом, это было делом совершенно невозможным.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!