Зубр - Даниил Гранин
Шрифт:
Интервал:
Лелька, выслушав его рассказ, повздыхала, потом заявила, что, может, оно и к лучшему, — ехать сейчас безумие, чистое самоубийство, у них дети, надо и о них думать. Царапкины тоже отказались уезжать. Советы всех друзей сводились к тому же — переждать хотя бы годик, долго так продолжаться не может, кампания репрессий, или, как тогда называли, перегибов, пройдет. Разберутся. Выправят. Зубр успокоился, его самого удерживал разворот лабораторных исследований. Бросить их на полпути, не получив результатов, он не мог. Физически не мог оторваться. Так не может оторваться хирург от операции, так мать не может покинуть малого ребенка. О последствиях он не думал, плевать ему было на дальнейшее, ему нужно было завершить эксперимент.
Вдова Александра Леонидовича Чижевского, биофизика, прославленного изучением влияния солнечных лучей на жизнь на земле, рассказывала мне, как, сидя в лагере, Чижевский выпросил разрешение создать лабораторию, ставить кое-какие опыты, работать. Однажды в 1955 году, в один воистину прекрасный день, пришел приказ о его освобождении. Чижевский в ответ подает начальству рапорт с просьбой разрешить ему на некоторое время остаться в лагере, закончить эксперименты. С трудом добился своего, ибо это было нарушением всех правил, и завершил исследование.
Как-то я спросил у одного из заслуженных наших генетиков, Д. В. Лебедева, которого в тридцатые годы исключили из университета, а позже выгоняли из института за то, что он не соглашался отречься от менделизма-морганизма, — в чем тут дело, почему так ополчились именно на генетику, почему такая жестокая, можно сказать, кровавая борьба развернулась вокруг, казалось, невинного для идеологии вопроса — существует ли ген, какова природа наследственности?:
— Биологам доставалось крепче, чем физикам и прочим естественникам,сказал он. — Ясное дело, за* морочки с неурожаем, то да се… Сшибка, конечно, не из-за генов была. Не они встревожили. Преподнесли это как очаг сопротивления. Указаний не слушают, сами с усами, начальства не признают, считают, что в науке своей разберутся без вмешательства сверху. Наука ихняя должна развиваться, видите ли, свободно… В этом суть — свободно или по приказу сверху. Многие из нас ясно понимали, что в тех условиях это была борьба против культа личности.
— То есть как это?
— Лысенко повсюду заявлял, что его поддерживает сам Сталин. И вдруг осмеливаются против Лысенко выступать. Невеждой его называют. Это как понимать? Что они имеют в виду? Кого оспаривают? Скульптура, между прочим, выставлена была в Третьяковке: Сталин и Лысенко сидят на скамеечке, Лысенко колосок ветвистой пшеницы показывает. Яснее ясного! Признать должны были Вавилов и прочие! В других научных дисциплинах подчинялись, признавали мудрость, а биологи не желали, сопротивлялись. И сами биологи сознавали, что они выступают не только против лысенковщины.
Все эти годы Зубр испытывал жалость, сочувствие к эмигрантам. При этом было тайное превосходство человека, имеющего родину. Теперь угрожали превратить его в эмигранта, а то еще в невозвращенца. Уродское словечко!
К счастью, его отказ, да и весь скандал, не был воспринят как политическая акция. Паспорт у него оставался, тем более что отношения с Германией наладились, происходили взаимные визиты руководителей, которые обменивались любезностями, заверяли в дружбе между странами. Может, сыграло свою роль и то, что он отказался от предложения принять немецкое подданство. Было такое настойчивое предложение. В чем-то заманчивое, потому как для поездок по миру ему тогда не надо было бы хлопотать о визе, он освободился бы от многих формальностей.
Но угроза оставалась, пухлощекий с кудряшкой не забыл, не простил, не отступился.
Почти сорок лет спустя вышла книга — смелые для того времени воспоминания человека, который сам немало пострадал от лысенковщины, храбро боролся с нею.
Читая книгу, я наткнулся на строки о Зубре. Автор сурово осуждает его как невозвращенца. Это было неожиданно. Я знал про их закадычную дружбу… Как только мне представился случай встретиться с автором, я заговорил о Зубре, которого уже не было в живых.
— За что вы его так? — спросил я. — Разве он мог в то время вернуться?
— Почему же не мог?
— Вспомните, какой это был год.
Он наморщил лоб, рассеянно вскинул на меня глаза, затем лицо его затвердело.
— А собственно, какая разница? Какой бы ни был год…
— Разница большая. Вы сами предложили бы ему вернуться в том, тридцать седьмом году? Написали бы ему письмо — возвращайся со всей семьей?
— Вы поворачиваете вопрос в другую плоскость.
— Это не ответ.
— Знаете… не я его осудил.
— Кому была бы польза от его гибели? А ведь он пропал бы. Это точно.
— Я пишу о том, что он нарушил закон, — упрямо сказал он, и ничего не осталось на его ухоженном лице от недавней приветливости.
Я вспомнил, что он был среди тех, кто встречал Зубра в 1956 году в Москве на Казанском вокзале. Они обнимались и плакали от радости. Еще я вспомнил, что у Зубра в Бухе над столом среди прочих портретов и фотографий висел портрет этого человека. Все годы висел, в гитлеровской Германии висел.
— Вот видите… — Он вздохнул. — А он не посчитался…
С чем не посчитался? С кем? Да с автором, с их старой дружбой. Оказывается, в одном выступлении автор этот покритиковал Н. К. Кольцова за его увлечение евгеникой, вредное увлечение вредной наукой с расистским душком. За это на него накинулись ученики
Кольцова. Защищали не принципы, а своего учителя. И Зубр к ним присоединился.
— Вот оно, значит, в чем дело!
Я как мог выделил слово «значит», но он не обратил внимания. Он потряс кулачком.
— Как им не стыдно!
Он весь кипел, забыв, что никого из них не осталось на этой земле. Они ушли, оставив его с неразряженной ненавистью. До чего ж все оказывалось просто: поссорились, вот он и написал такое про Зубра — невозвращенец; со стороны же для тех, кто не знал подоплеки, все выглядело идейно, монументально. А подоплеки никто и не знал.
Решение Зубра не возвращаться — поступок или самосохранение? Можно ли требовать от человека самоубийства? И если человек отказался шагнуть в пропасть, то поступок ли это? Каждое время, наверное, имеет свое понятие поступка. В те времена нормальным считалось подчиниться. И подчинялись. Безропотно. Любому указанию.
Зубр не придавал значения своему непокорству и уж наверняка не задумывался о последствиях.
Вся его жизнь состояла из поступков, один поступок следовал за другим, но для него это были не поступки, а способ жить.
Не вернулся — и точка, и забыл, и окунулся вновь в свою биологическую немецкую буховскую жизнь.
Так говорится — поставить точку. В человеческой судьбе точка — это свернутая спираль, это — праатом, из которого вырастает новая вселенная.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!