Габриэль Гарсиа Маркес - Сергей Марков
Шрифт:
Интервал:
Благодаря итальянскому кинематографу Маркес всерьёз задумался о возможностях искусства. Висит в зале простыня, называемая экраном. Зал заполняется. Гаснет свет. На простыне появляются какие-то люди, начинают что-то говорить, есть, пить, бегать друг за другом, падать, целоваться, а сидящие в зале то замирают, то смеются, то плачут, то вскакивают и аплодируют, счастливые, то орут и свистят… Но появляется слово «Конец», зажигается свет — и вновь висит на стене обыкновенная белая простыня. И ещё благодаря итальянскому кино он по-настоящему, как бы через художественную призму, взглянул на одиночество. В разговоре с Фернандо Бирри тогда, осенью 1955 года, он впервые употребил эти два слова — «вековое одиночество» или «сто лет одиночества».
Если вчитаться в произведения Маркеса конца 1950-х — начала 1960-х, да и более поздних годов, то можно распознать суть великого итальянского неореализма: пристальный интерес не к великому, но к простому человеку с улицы. (Мы бы сказали: и неореализм вышел из «Шинели» Гоголя.)
Последним его материалом, написанным в Италии, стал большой, печатавшийся в трёх рождественских номерах «Эль Эспектадор» очерк «Война чулок» о двух соперницах, блистательных конкурентках, уже сводивших с ума сильную половину человечества, — Софи Лорен и Джине Лоллобриджиде. Построенный не на личных встречах со звёздами, а на околокиношных сплетнях и домыслах с эротически-скандальным душком, очерк вышел вполне в стиле жёлтой прессы, тираж газеты повысился уже со второй публикации.
В конце декабря 1955 года Маркес получил телеграмму из Боготы, от главного редактора Кано, который поздравлял с Рождеством и в связи с выздоровлением папы римского и интересом читателей к Франции предписывал собкору переехать в Париж.
«Если тебе повезло и ты в молодости жил в Париже…» В то время, о котором идёт речь, «Праздник, который всегда с тобой» ещё не был написан Хемингуэем. Но было написано много другой замечательной прозы и поэзии, которую читал наш герой.
Он приехал в Париж на поезде ранним зимним утром накануне Рождества. Светило солнце, ветви каштанов, платанов и вязов покрывал золотистый иней. Садясь у вокзала в такси, Маркес увидел на углу проститутку под оранжевым зонтиком — она ему улыбнулась и помахала рукой, словно желая удачи.
И на этот раз город-легенда не разочаровал, как в первую встречу, напротив — совершенно очаровал. Обосновавшись сперва в общежитии «Альянс Франсез» на бульваре Распай, затем в отеле «Фландр» на улице Кюже в Латинском квартале, познакомившись с хозяйкой отеля мадам Лакруа, не первой молодости, привлекательной, крупной женщиной из тех, у которых всегда вызывал приязнь и сочувствие, он бродил вечерами по Парижу. Первым, кого он увидел в баре «Шоп Паризьен», где, как сказала мадам Лакруа, собирались колумбийские студенты, был его давний, ещё по университету в Боготе приятель Плинио Мендоса.
— Да ты ли это, карахо! Какими судьбами в Париже?!
— Работать в качестве корреспондента, жить…
— Тебе повезло, старина!
Маркесу повезло (о феномене его везения мы ещё поразмышляем), что в молодости выпало жить в Париже. Притом не как туристу и даже не совсем как аккредитованному журналисту, а просто жить, гулять, голодать, брать взаймы, мечтать, трудиться, отчаиваться, влюбляться… Без преувеличения можно сказать, что именно в Париже он окончательно и бесповоротно стал писателем. Хотя сам себя на первых порах позиционировал сценаристом-постнеореалистом и журналистом-международником.
«Габриель уже не был похож на того весёлого и бесшабашного парня, которого я когда-то знал в Боготе, — писал Мендоса. — После Италии, командировок по Европе он чувствовал себя солидным человеком. Не снимая длинного пальто из верблюжьей шерсти с кожаным поясом и обшлагами, он не спеша пил разливное пиво, и пена оседала хлопьями на его пышных чёрных усах. Его самоуверенный вид первое время вынуждал меня держать дистанцию. Он рассеянно поглядывал то на кружку, то следил за кольцами сигарного дыма, не обращая внимания на колумбийских студентов, так что не совсем понятно было поначалу, зачем вообще он пришёл. Он будто нехотя говорил о своей поездке в Женеву в качестве спецкора „Эль Эспектадор“, о встрече в верхах между русскими и американцами и, казалось, гордился причастностью к политике, к международной журналистике даже больше, чем своей первой книгой».
Кто-то из студентов с апломбом заявил, что «Палая листва» — плагиат Фолкнера, что в ней нещадно эксплуатируется фолкнеровский принцип чередующихся монологов. Заспорили, Габриель стал уверять, что рассказа Фолкнера, о котором шла речь — «Пока длилась агония», — не читал, но студенты обвиняли его в подражательстве и другим североамериканцам, а также немецкому еврею Кафке. Плинио защищал приятеля…
Легендарный кубинский поэт, глава писателей и деятелей искусств Кубы Николас Гильен, у которого в Гаване мне довелось брать интервью, вспоминал Париж той поры:
— Нас, поэтов, художников, гонимых латиноамериканскими диктатурами, тогда много было во французской столице, но особенно в Латинском квартале: иногда казалось, что ты где-нибудь в гаванском Ведадо или в Санто-Доминго. Я жил напротив отеля «Фландр», в Гранд-отеле «Сен-Мишель», и помню худощавого, небольшого роста молодого человека с усами, в длинном верблюжьем пальто. Несмотря на субтильность, он выглядел старше своих лет и всё время что-то читал на улице и в кафе на углу. Лет через пятнадцать Габриель напомнил, что Мендоса познакомил его со мной и с венесуэльским романистом-коммунистом Мигелем Отера Сильвой в кафе «Свиная ножка». Кажется, именно тогда в Москве Никита Хрущёв на XX съезде партии осудил культ личности Сталина, объявил курс на мирное сосуществование со странами капитала, империализмом, и это нас очень встревожило. Мы размышляли о будущем Латинской Америки, о коммунизме, Габо расспрашивал, кто, как, при каких обстоятельствах вручал мне Сталинскую премию, его интересовал Советский Союз… Тогда ведь правили Сомоса, Батиста, Трухильо, Стресснер, прочие диктаторы. Так вот Габо вспоминал, как я вставал в пять утра и читал газету за чашкой кофе. Потом распахивал окно и во весь голос, чтобы слышали и в «Сен-Мишеле», и у них во «Фландре», где полно было латиноамериканцев, сообщал новости — то есть вопил как резаный, будто находился в каком-нибудь патио в Камагуэе: «Его вышвырнули! Он сбежал на самолёте, прихватив казну!» — и все — и парагвайцы, и доминиканцы, и перуанцы, и никарагуанцы надеялись, что это о их диктаторе.
…На следующий день, не дав выспаться, Мендоса повёл Маркеса в Лувр, где бродили по залам до закрытия.
— Однажды Бодлер привёл сюда подружку, которая давала всему Парижу, — рассказывал Плинио. — Видя обнажённых на картинах, она поначалу хихикала, отворачивалась, а потом сказала: «С меня хватит, пошли отсюда, здесь неприлично!»
Праздновать сочельник отправились к друзьям Плинио — колумбийскому архитектору Эрнану Вьеко, сделавшему себе имя в Париже, и его обаятельной, голубоглазой, колючей супруге-американке Джоан, которые поддерживали молодых студентов и художников. Вечер удался. Много шутили, особенно в ударе был хозяин, чьи жёлтые глаза светились юмором и добротой, вспоминали родину, пели, передавая гитару по кругу, — дольше всех она задерживалась в руках у Габриеля, вдохновенно, с каким-то цыганским надрывом исполнявшего болеро и новые валленато Рафаэля Эскалоны. Читали стихи, которых больше всех помнил Габриель. Танцевали. Габо, приглашая Джоан, показывал танец из итальянской кинокомедии. Так что уходил он с уверенностью, что обаял хозяев, в особенности хозяйку, и теперь они станут его приглашать, знакомить с приятными и полезными людьми. Но Плинио вспоминал потом:
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!