Бегство от волшебника - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Джон хорошо понимал: поставив свою подпись под рапортом мисс Кейсмент и отправив документ сэру Эдварду, он тем самым возвестит о начале эпохи войн и революций, о жестокости которых ему страшно было и думать; и выживет ли он в этой борьбе? Доклад ставит под угрозу благоденствие стольких лиц, что ответные меры, несомненно, последуют тут же. Короче говоря, Рейнбери отдавал себе отчет, что, выступив сторонником доклада, он и нарушит некое джентльменское соглашение, обязывающее сотрудников ОЕКИРСа удерживаться от взаимных обвинений, и подставит себя под удар тех, у кого в руках сила, и, насколько он знал, немалая. Внешне он как бы все еще не знал, как поступить, но внутренне уже не сомневался: доклад мисс Кейсмент следует спрятать, и как можно дальше; и чем раньше она об этом узнает, тем будет лучше. Он уже приготовил несколько фраз о «юном энтузиазме», о «спящей собаке» и так далее. Единственное, в чем он был не уверен и с некоторой тревогой об этом думал: как мисс Кейсмент отнесется к предложению отодвинуть ее доклад sinedie.[14]Любопытно, знает ли она, насколько это талантливо сделано? Что-то Рейнбери подсказывало — знает.
Вот такого рода мысли смущали мир и покой его уик-энда. Но сейчас они почти поблекли, оставив лишь небольшое чувство обиды, которое, смешавшись с воспоминанием о духах мисс Кейсмент и об измазанных красной помадой концах сигарет, улетело ввысь легким облачком желания. Теперь, стоя в саду и чувствуя, как весеннее солнце все сильнее печет затылок, он размышлял о других, не менее хлопотных делах. Рейнбери проживал в большом доме на Итон-сквер; это было в некотором роде его наследственное поместье, окруженное садом, по лондонским меркам немалым, а сад, в свою очередь, отделялся от прочего мира высокой стеной из серого камня. У этой стены, напротив дверей, ведущих из гостиной на террасу, с незапамятных времен рос куст глицинии, чьи искривленные золотисто-коричневые стебли изгибались причудливыми завитками, а кисти запыленных синих цветков свисали над цветочным бордюром. Глициния связывалась для Рейнбери не только с воспоминаниями детства, но и с его, как он определял, самыми потаенными мыслями; сквозь эти фантомы, как сквозь прозрачные тела призраков, он, сидя на террасе, часами всматривался в спутанные ветви и похожие на перья листья, и постепенно внешний мир куда-то отходил, соединяясь с мыслями и трансформируясь в некую внутреннюю субстанцию.
За стеной, по которой тянулась глициния, располагались постройки какой-то больницы; и вот шесть месяцев назад Рейнбери получил некую открытку, прочел и похолодел от ужаса: вежливо и со множеством извинений местный совет объяснял ему, что для завершения строительства столь необходимого больнице рентгенологического корпуса требуется участок земли, футов пять шириной и семьдесят пять футов длиной, и все упирается… в стену его сада. Совет обещал, что это ни в коей мере не будет для хозяина хлопотно и что если его участок и уменьшится, то всего лишь на какой-то очень незначительный кусочек. Разумеется, нынешняя стена будет снесена за их счет и за их же счет возведена новая, там, где укажет владелец; к тому же, прежняя стена настолько обветшала, что новая, из прочного камня, разве не будет кстати? И, безусловно, будет выплачена компенсация за потерю земли в размерах, предусмотренных законом для таких случаев принудительного отторжения.
Когда все эти новости обрушились на Рейнбери, он почувствовал себя настолько несчастным, словно его приговорили к смертной казни. Так бесцеремонно, так жестоко с ним еще никто никогда не поступал. Сначала он просто не знал, что делать. Потом неделю ходил с жалобами по всем тем местам, где, как ему казалось, может получить помощь. Он написал своему депутату, он написал даже в «Таймc», правда, письмо не напечатали. Одним словом, он не только ничего не достиг, но и не получил ни малейшей надежды. В итоге впал в глубокую тоску и запретил своим знакомым даже упоминать об этом деле.
До разрушения стены теперь оставалось около двух недель. В это время больничные власти всячески старались установить теплые отношения с жертвами конфискации, а в их число входили жильцы около полдюжины домов, располагающихся слева и справа от дома Рейнбери; их хозяев приглашали осмотреть больницу, своими глазами увидеть ставший непригодным старый рентгенологический корпус и ознакомиться с проектом нового. Рейнбери не захотел идти. В этом вопросе он отказался быть филантропом; и когда одна из его соседок, дама, исполненная благих побуждений, в разговоре с ним воскликнула, что, да, если бы вы только увидели, как они там теснятся, бедные, вы бы наверняка смягчились, он ответил грубо. Ему и в самом деле было очень горько.
Рейнбери хорошо сознавал, что так быть не должно, должно быть, в сущности, совсем иначе. Тихо упрекнув себя за такое отношение, он тем не менее отыскал и ему место в круге реальности, беспощадное видение которой с недавних пор стало заменять ему такую ценность, как добродетель. В конце концов самопознание и было его идеалом; и не в силах ли познание своим собственным ярким светом изменить смысл того, что оно открывает? Рейнбери не чувствовал необходимости в этот период своей жизни вкладывать в развитие своей личности больше сил, чем требуется для того, чтобы просто подробно комментировать, как именно это развитие происходит. Вмешиваться в этот процесс он не собирался. В том, что касается морали, а также разума, Рейнбери придерживался следующей точки зрения: зрелость — есть понимание того, что человеческие усилия в большинстве своем неизбежно завершаются мыслью о собственной заурядности, и все благие порывы в конце концов приводят нас к убеждению, что такие, какие мы есть, мы уже собой представляем élite.[15]Безрадостность этого знания смягчается лишь мыслью, что это все же хоть какое-то знание.
Тепло, которым был наполнен сад, соединялось с тишиной, и все вместе создавало ощущение, что уже лето. Он чувствовал впервые в этом году, как солнце жаркими лучами касается его шеи, и память о прошлых летах всколыхнулась в нем; и сквозь все свои размышления он, наконец, начал видеть цветы. Гиацинты, нарциссы, примула росли перед ним, стремясь к солнцу, венчаясь тычинками, то сжимающимися в плотные шарики, то разворачивающиеся в виде звезд. Он заглядывал в их черные и золотистые сердцевины; и как только его взор проникал туда, клумба тут же расширялась, поверхность ее приближалась, и становились видны мельчайшие подробности — и тоненькие волоски на цветочных стеблях, и крохотные желтые крупинки пыльцы, и юная, почти прозрачная улитка, тихо плывущая, шевеля усиками, к вершине листа. У своих ног он видел армию муравьев, проложивших двусторонний путь по тропинке. Он наблюдал за ними. Каждый знает, что делает, подумал он.
Он смотрел на улитку. Интересно, спрашивал он, видит ли она меня? Как же мало я знаю, думал он, и как ничтожно мало можно узнать; и от этой мысли ему на минуту стало весело.
Рейнбери вдруг почувствовал, что в саду еще кто-то есть. Он поднял голову и заметил Анетту Кокейн. Она стояла перед дверью в гостиную. Он сразу узнал ее, хотя и попытался продолжить наблюдение за муравьями. Но они вдруг показались ему такими незначительными и непередаваемо далекими. Он вздохнул и повернулся к девушке больше с неудовольствием, чем с интересом. Сначала ему показалось, что она все такой же ребенок, каким была, когда он шесть лет назад увидел ее впервые, но потом понял, что ошибся. Не ребенок, а уже женщина. Это был абсурд.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!