Фарфор - Юрий Каракур
Шрифт:
Интервал:
«Я приду из школы, этот плачет, – показывает Игорь на кроватку в углу их квартиры, – а она вещи из шкафа вытащила, разложила по полу, а собрать не может и орёт ещё на меня. Я ей говорю: Да ты ебанулась уже совсем…» Игорь говорит это неловко, словно повторяет подслушанное, и мы оба понимаем, что он так не говорил, а собирал вещи с пола и, пока на кухне ругались родители, по-детски, не расправив, запихивал в шкаф. Игорь ходит по моей квартире, берёт в руки случайные предметы, крутит их и кладёт обратно: лупа, кассета, мамин браслет, карандаш, беличья кисточка, и, проверяя нежность волосков, Игорь проводит кисточкой себе по губам, а потом, показывая мне, по моим губам, а когда я закрываю глаза, по векам, мне мягко и приятно. Игорь снимает футболку и ложится на полу, из спины выступают острые лопатки. Я запускаю по нему запоздалый поезд, вяло щиплют гуси, долго, долго идёт письмо и приходит – я ударяю Игоря по попе, потому что мы смотрели фотографию его мамы. Игорь переворачивается, улыбается, а потом приподнимается на лопатках и обхватывает мою шею ногами. Он сжимает меня и тянет вниз. Я сгибаюсь, но удерживаюсь руками, чтобы не упасть на него, чувствую его колени на затылке. Потом он отпускает меня и спрашивает: «Почитаем?»
Под напором сентября быстро отскочило лето, показалось неправдой. Теперь алгебра, графики функций. За Игорем приехал отец на своём красном «фольксвагене». Я видел машину из окна, а самого отца из-за его большого горя все мы боялись встретить в подъезде. Игоря увезли и больше никогда не привозили. Книгу он оставил мне. Начиналась она так: «На Чикаго опускалась ночь». Церковь стояла дырявая круглый год, через неё дул и дул ветер. Моя мама забыла имя того мальчика, племянника Шуры, у которого, помнишь, мать выбросилась из окна с ребёнком. Я помнил. И хоть я не скучал по нему и не писал ему, но, когда я спускался за банками, хрупкая темнота сарая, которую я вот-вот разрушу и в которой (я знал) банки ждут света, вызывала в моей памяти Игоря и приятное чувство прыжка.
Алла катилась с холма. Ужасная и сохранившая нас в живых.
Алла носила идеально круглое имя, составленное как будто наспех из двух почти одинаковых букв, и сама была тоже идеально круглой, небольшой. Она родилась в Казахстане, в селе Энгельс, окружённом петлёй речки, и жила там с мамой и сестрой, плотно торчала из земли. Но потом всё с ног на голову, приставки пере-: село переименовали, сестра переехала, а мама как-то неловко перезимовала (перелом тоненькой шейки бедра, и после этого – совсем быстро). И Алла покатилась, ударяясь боками о разные города: Жайрем, Абай, Астана, шутки ради – Караганда, всерьёз – Новосибирск. И вот когда бабушка оказалась в больнице завода «Автоприбор», Алла лежала на параллельной кровати.
У бабушки – воспаление лёгких. Больница переполнена, и её сперва положили вдоль стены в коридоре (по ночам зудящий свет над сестринским постом), а потом кого-то выписали без улучшений, и бабушке открыли белые двери. В палате было человек десять старух, все болели скромно и тихо, не призывая: интенсивная терапия на фоне инсульта, инфаркта, гипертонии, осложнений после гриппа.
Алла лежала в халате (фонетическое упражнение), поверх халата – два платка (плечи, поясница), кулёк головы завёрнут в косыночку, оттуда поблёскивают золотые зубы и чёрные глаза.
Смотреть в стену страшно, и Алла рассматривала бабушку.
– Какая ты красивая, Галя! – сказала Алла.
Бабушка даже обиделась:
– Какая красота, когда нет здоровья. До туалета еле хожу.
Две тоненькие ноги, которые торчали из Аллы, были какой-то геометрической шуткой, ученической шалостью в учебнике: Алла не планировалась, но потом ей пририсовали четыре палочки, вот и вышел человечек. Ходячие старухи опекали лежачих, смертных, беспомощных: помыть яблоко, позвать санитарку. И Алла, молодая старуха, всего шестьдесят с небольшим, приступ холецистита, стала помогать бабушке. Она приносила кашу из столовой и, пока бабушка ела, говорила:
– У нас в Казахстане не было таких женщин, как ты, Галя. Ты очень красивая.
– Да какая уж красота…
А Алла знала какая: полные красные губы, яркие карие глаза, как будто не высохла со старостью бабушкина красота, а сверкает там, на дне.
После завтрака на Аллу нападала процедурная откровенность: капельница, и медленно, внутривенно, острой иголкой рассказывала Алла о своей жизни в Казахстане, во Владимире, иногда всплывал вдруг районный город, и трикотажный магазин у вокзала, но чаще всего в этих рассказах, конечно, умирала мамочка, Алла оставалась одна, и сестра отказывалась принимать Аллу к себе.
В часы посещений в больнице было солнечно (вероятно, окна на юго-запад) и даже весело: яркая морозная зима, высокие комнатные кусты, блестящий линолеум. Бабушка ненадёжно поправлялась, ходила неровно, но распущенные, брошенные волосы молодили её. Мы с мамой приносили жёлтые яблоки, что-то в банке, и бабушка сидела с нами в коридоре, нежная, слабая, больная. Иногда с мороза приходили дочери с рассыпавшейся, отцветшей химией и ворочали старух, ставили на бок, чтобы не было пролежней – моя словарная работа той зимы: лежать, и пролежать до крови, и не суметь перевернуться на бок, а только в могилу.
А вечером в больнице всё синело, опасно затихало (вздохнёт ли опять?) и постепенно наполнялось храпом, иногда с кровати у окна прорывался стон (приходите, мне больно). Алла круглела в темноте и смотрела на бабушку недосказанными глазками.
Мамочкины косточки остались у Энгельса, никому не нужны, белели в земле. Алла приехала во Владимир к сестре (двое сыновей, муж умер), а сестра говорит: «Ты мне здесь не нужна! Живи неделю, а потом ищи, где будешь жить!» И всё в Алле надломилось (и «а», и «л») и закровоточило, и платочки все её пропитались кровью. «Ты мне здесь не нужна!» Так и сказала. Была бы мамочка жива, она никогда не позволила бы, но мамочка не может ничего, глазки присыпаны, руки почернели.
А на второй неделе в больнице вскрылась бабушкина аритмия и отныне замерцала: бедные предсердия бабушкины хаотично возбуждались и сокращались. Даже когда любила она, не чувствовала так своего сердца, а тут – безо всякой любви, стоит надавить, нажать, как в небе, на снегу, на берёзах (особенно на берёзах!) испуганно мерцает её сердце. Врачи назначили дигоксин. Принимать по такой схеме: купите баночку, поставьте в поднос в соседстве с глиняным зелёным кувшином, чтобы на виду и не пропускать, тонким ножом (деревянная ручка) разрезайте на две половинки, теряйте половинки всегда, всегда ищите в очках, приподнимайте поднос, но не находите и режьте снова, а потом находите в блюдечке и так пейте до смерти, а умерев, оставьте невыпитую половинку (утром успейте – вечером нет), чтобы её нашли ваши внуки и плакали бы над этой неидеально отрезанной половинкой. Так бабушка и принимала.
Аллу выписали раньше. Бабушка, говоря честно, обрадовалась. Очень уж тяготили эти Аллины истории: «Так и сказала: ты мне здесь не нужна!» Поэтому простилась с Аллой тепло – навсегда. Алла покатилась.
Но как будто за углом всё время была, потому что представьте себе: мы с бабушкой идём поздоровевшей окрепшей весной мимо аптеки, как вдруг слышим крик «Галя! Галя!», и кто-то бросается бабушке под ноги. Смотрим – Алла!
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!