Ноев ковчег писателей - Наталья Громова
Шрифт:
Интервал:
Я даже нанялась на работу в здешний Дворец пионеров, только меня, наверное, выгонят, потому что я разрываюсь на части и работать не успеваю. Город дикий, об этом в след письме, а то завтра рано надо вставать. Есть здесь, кроме пыли, нечего[135].
Интонация дневников, писем, записных книжек резко отличается от послевоенных воспоминаний о тех годах. Ностальгические нотки зазвучат потом, а в тот момент, судя по всему, состояние большинства эвакуированных в Ташкент было депрессивным.
Мария Иосифовна рассказывала, что, когда ей мимоходом напомнили про то, что до войны ей нравился роман Стейнбека “Гроздья гнева”, она была потрясена – самим напоминанием о жизни, которая была до войны. Состояние первых месяцев эвакуации, со всеми бедами, волнениями, смахивало на нервную болезнь с потерей памяти.
И Татьяна Луговская вначале увидела Ташкент как “город, созданный для погибания”; он не показался ей ни красивым, ни доброжелательным. Казалось, что все навеки заброшены в эту дыру – не будет ни Москвы, ни мирной жизни, ни прежних радостей, ни даже прежнего горя. Изменения коснулись всех, и никто не знал, каким он выйдет из испытания войной, эвакуацией, разлукой. Она была подавлена происходящим:
Очень трудно сейчас писать письма, трудно найти интонацию, за которую можно было бы спрятаться. Потом, очень много нужно описывать: как живешь, да что ешь, и про себя, и про всех других. Картина преступления ясна: совершена какая-то очередная блистательная глупость, и я (вы же знаете – как я легка на подъем!) очутилась в Ташкенте. Городе, где даже вода пахнет пылью и дезинфекцией, где летом закипает на солнце вода, а зимой грязь, которой нет подобной в мире (это скорее похоже на быстро стынущий столярный клей), городе, где собрались дамы-фифы и собралось горе со всего Союза, где по улицам вместе с трамваями ходят верблюды и ослы, где вас почему-то называют “ага”, где про ваши родные ленинградские и московские края говорят – Россия (!), где гроб – один из самых дефицитных товаров. В этом городе, созданном для погибания, очутилась я. Зачем, почему – совершенно не могу понять.
Живу как во сне. Снег вспоминаю, как пирожное, а московские тревоги, все прочее вспоминаются каким-то очень содержательным событием в моей жизни. Живу я сейчас чужой жизнью. Я боюсь этого города. Мне кажется, что я застряну здесь на всю жизнь. Леня, обещайте мне, что, когда кончится война и если мы с вами будем живы, вы приедете за мной и увезете меня из этого гнусного города. Хорошо?[136]
Представить после московской жизни, относительно комфортной, что надо будет запасать дрова, выменивать на базаре вещи на продукты, выходить по вечерам на незнакомые улицы, где в подворотнях обитало несметное количество воров, нищих, цыган, было невозможно.
Луговских поселили в двух небольших комнатках во флигеле, примыкающем к основному особняку на улице Жуковской.
Наши комнаты, сделанные из каких-то сараев, но зато каждая имела свой выход во двор. Был еще и дом нормальный, каменный, с фасадом на улицу, но в нем жили люди привилегированные – Погодин, Вирта, Уткин. По этому главному дому и наши лачуги назывались – Жуковская, 54 [137].
Пытаясь обжить чужое пространство, в котором они оказались неизвестно на какое время, Татьяна Луговская относилась к новому дому как художник, создающий декорацию и костюмы из того, что буквально лежит под ногами. “Я навела уют, – рассказывала она, – купила на барахолке два бильярдных кия и повесила занавески из простынь, выкрасив их акрихином. Еще купила детскую пирамидку. У Поли был поклонник электромонтер, он сделал мне лампу из пирамидки”. Так возникли две милые маленькие комнатки, в которых потом, после отъезда Луговских в Москву, с конца ноября 1943 года станут жить Анна Ахматова и Надежда Мандельштам.
Ее воспоминания перекликались с нежными письмами к Малюгину, где она нарисовала ему незабываемый Ташкент.
В конце одного из писем она благодарила его: “Спасибо вам, Ленечка, за то, что вы думаете обо мне и заботитесь так трогательно, только это не нужно, я думаю, что я не пропаду”[138].
До войны он жил в Ленинграде, был театральным критиком и завлитом Большого драматического театра. Прославился неожиданно, написав во время войны пьесу “Старые друзья”, которая широко ставилась по всей стране. Был прославлен, а затем, когда во время травли критиков-“космополитов” заступился за своих друзей, несмотря на свое нееврейское происхождение, был ошельмован вместе с ними и изгнан с работы. Потом написал вдумчивую и тихую пьесу о Чехове и Лике Мизиновой “Насмешливое мое счастье”.
Юрий Трифонов, его близкий друг, после смерти этого скромного, но очень надежного человека написал: “Слова Чехова о его «насмешливом счастье» могли бы с такой же справедливостью относиться к Леониду Малюгину. И так же молча, без жалоб, с таким же упорным мужеством, как его любимый Антон Павлович, вынес Леонид Антонович годы борьбы со смертельным недугом”[139].
Татьяна Луговская стала тоже в каком-то смысле “его насмешливым счастьем”. Ее письма, ироничные, но теплые, излучали радость дружеской любви и признательности за все, что он для нее делал. С Малюгиным они были связаны до войны подробной перепиской, он жил в Ленинграде, она – в Москве. Его чувство к ней было безответным, она к нему питала лишь нежное дружеское расположение. Он умер холостым, не дожив до 60 лет, от рака, в 1963 году. Последний в своей жизни Новый год, убежав из больницы, справлял с Татьяной Александровной и ее вторым мужем, своим близким другом Сергеем Ермолинским.
Всю войну он незаметно помогал Луговским, взяв их под свою опеку.
Прямо над комнатками Луговских находилась знаменитая балахана – комната с ведущей туда лестницей, заканчивающейся балкончиком. Там поселилась Елена Сергеевна Булгакова. Современники вспоминали, что дом на Жуковского, 54, состоял из нескольких построек – направо, налево, главный особняк и строение в глубине двора. К нему была пристроена снаружи деревянная лестница, ведшая наверх, на балахану. До того, как там поселилась Анна Андреевна, в доме уже жили писатели, в том числе Иосиф Уткин, Луговской, Погодин и другие.
Елена Сергеевна была дружна с Анной Андреевной еще с 1930-х годов. Ахматова любила талант Михаила Афанасьевича Булгакова, написала стихотворение на его смерть. В Ташкенте Елена Сергеевна многим давала читать роман “Мастер и Маргарита”. Алигер, со слов Раневской, писала о том, как Ахматова читала вслух куски романа Булгакова и повторяла: “Фаина, это гениально, он гений!”[140]
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!