Поклонение луне. Книга рассказов - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
И я уснула на мокрой соленой подушке.
И вот тогда увидела во сне зимнюю Венецию.
Зимнюю, синюю, лиловую, ледяную Венецию.
Такую, какой у меня в жизни больше не будет никогда.
Только здесь, под звездами, над смертью, в лютом пустом холоде, за серебряными и кудрявыми, как Бахов парик, призрачными облаками.
Митя Морозов прибыл в столицу из Забайкалья, из заштатной Слюдянки, где к тридцати годам мужик спивался, а к сорока его уже выносили из дома ногами вперед – или убивали в подворотне, пришивали, протыкали острым медвежатницким ножом, или у него само по себе останавливалось сердце от тяжкой перекачки по сосудам гиблой водки, поддельной, паленой. После Слюдянки Митя пожил немного в Иркутске, ему и там надоело. Он приехал в Москву пытать счастья.
Он отыскал в Москве сибирского дружка, и тот помог ему устроиться дворником; Митю поселили в одном из старых домов на слом в узком и коротком переулке и выдали рабочий инструмент – метлы и лопаты.
Митя немного рисовал; рисовать он начал еще в Сибири, в Москве он продолжил это красивое занятье, с первой дворницкой получки накупил красок, подрамников, холстов и принялся кустарно живописать, забавляясь сам и потешая друзей-дворников. “Эх, Митька, – кричали они, просовывая пьяные рожи в дверь его дворницкой утлой каморки, – эх и неплохо ты закручиваешь!.. а мой портретик могешь?!.. а мой?!.. чувства, чувства-то хоть отбавляй!.. Давай, жми, бей по холсту!.. Может, пробьешь!.. С дыркой быстрей купят!.. Аванга-а-а-ард!..”
Он вставал в шесть утра. Когда валил снег – и того раньше. Тяжело, зло одевался, пялил рабочую робу, теплые штаны, ватник, теплую шапку-ушанку. Он брал под мышку лом, лопату, метлу, выходил на участок, отведенный ему смазливой начальницей, скреб, долбил, подметал снег, грязь, сухие листья, куски колотого льда. Снег! Он падал на Москву с черных небес. Он садился на человечьи меховые шапки и воротники, слетал на брови и ресницы. Люди бежали, веселясь, пересмеиваясь, улыбаясь, вдоль по тротуарам мимо него, спешили на работу, на учебу, на свиданья, они любили снег, весело ловили его варежками. А для него снег был гибелью, наказанием. Иногда он не мог встать поутру. Лежал недвижно, следя на потолке отраженье тускло-желтого фонарного света. В круге света висела старая люстра, пять рожков. Он считал рожки: раз, два, три, четыре, пять. Досчитаю до пяти и встану. Ненавистный снег. Ненавистный участок. Ненавистная работа. Ненавистная Москва.
Вычистив участок, Митя возвращался в дворницкую коммуналку, набирал воды в ржавый чайник, ставил на синий огонь на чадной кухне, дожидался, пока у чайника из носика повалит белый густой пар, подхватывал за ржавую ручку и заваливался к себе. Только его и видели, и слышали.
Что он делал один, весь целый нищий день? Лежал на полу на старом матраце. Думал. Ничего не думал. Спал. Писал картины. Огромное пустое время неслось мимо него, свистело в ушах, как свистит ветер.
Так проходил день. Митя проваливался в сон и просыпался, сосал луковицу, если не было хлеба, и из его рта всегда пахло луком. Лук хоть как-то, странно и горько, утолял голод. Когда на безумную голову Москвы опускался темно-синий плат вечера, расшитый россыпями фонарных и оконных огней, Митя вставал с матраца, кряхтя, одевался, брал под мышку два-три уже высохших холстика и шел продавать их на Старый Арбат. Иной раз у него что-нибудь да прикупали. Гордость распирала его. Он, слушая урчанье в животе, под ребрами, немедленно шел в кафе, выстаивал мучительную очередь, где стояли, ждали своей очереди такие же люди, богатые и бедные, простые и непростые, чтобы бегло и невнятно поесть, – втеревшись наконец в зал, плюхался за столик, наборматывал официанту все самое дорогое, что значилось в меню, – и, когда официант, подобострастно сгорбившись, притаскивал на подносе странному нищему, бедно одетому пареньку роскошную изысканную еду, что заказывали только господа с туго набитыми кошельками – шницель по-пельзенски, ветчинный завиток, красную икру, – Митя равнодушно, гордясь собой, выбрасывал ему на поднос сразу весь свой арбатский заработок и съедал все, стоящее на столе, до крохи.
Он ценил крохи. Он ценил хлеб. Он подбирал хлебные крошки со стола, брал их с ладони губами, как лошадь овес. На грязной, прокопченной кухне он, криво усмехаясь, каланчой маячил над газовой плитой, склонялся над сковородкой, как над иконой. Он знал цену еде, ибо уже умел умирать с голоду. И это уменье его нисколько не радовало. Он возненавидел голод. Он презирал нищету. Он был нищий человек, и он слишком болезненно переживал это. Он хотел с этим покончить. Он не знал, как.
Он ждал от Москвы чудес, и Москва подарила ему чудо. Слишком страшное; совершенно неожиданное. Черный сюрприз. Однажды в коммуналку явились гости. Его сосед, дворник Флюр, хлопнул его по плечу: давай, Митька, двигай ко мне, ребята пришли, кореша, принесли водку «Абсолют»! Митя молча сидел за столом; он рассматривал, и его рассматривали. Три морды, вчера из тюрьмы. «Флюр, есть дельце одно. Поможешь?» Вот Митя поможет, осторожно отмахнулся Флюр.
Почему он пошел с той троицей на дело? Он не мог бы сказать. Из любопытства? Из страха? Они поднялись по старой лестнице, позвонили в старую дверь. Старческий голос спросил: кто-о-о-о? Слесаря, сказал хриплый голос, канализацию прочистить! Дверь приоткрылась, ногу тут же всунули в щель, дверь отжали, ворвались. Митя как ослеп; он не видел, как стариков душили подушками, слышал только хрипы. «Ты! Что стоишь! Снимай картинку! Бежим! Быстро!» Он шагнул к стене и сорвал с гвоздя старинную картину в позолоченном багете. На картине голые мужчина и женщина убегали из сада, от деревьев с изумрудной листвой, с горящими алыми и желтыми плодами. За их спинами стоял огненный Ангел, воздымал сверкающий золотой меч.
Они живой кучей выбежали на площадку к лифту, нажали кнопку. Лифт подошел, и кто-то слишком рано рванул на себя дверь. Трое ввалились в железный ящик, и он грузно, с грохотом, гремя старыми цепями, обвалился вниз. Раздался короткий крик, и наступило молчанье. Митя стоял с украденной картиной под мышкой. Картина прожигала ему куртку.
Он скатился вниз по лестнице и даже не заглянул в шахту лифта. Ни стонов. Ни криков. Они умерли, ну и пусть, пусть умерли, думал Митя, хлопая дверью подъезда, не мое это дело, не мое, не мое.
Он принес краденую картину домой и задвинул ее за шкаф. Что с ней делать, он не знал. Погибшая бандитская троица хотела сдать ее антиквару. Митя смутно думал: не надо торопиться, надо ждать.
Однажды Митя шел по улице и увидел красочную, весело-аляповатую афишу. «ВЕРНИСАЖ ИГОРЯ СНЕГУРА! МОСКВА, ПРИХОДИ, ИГОРЬ ЖДЕТ!» Митя посмеялся над афишей, пошел прочь, потом вернулся и прочитал адрес, и какое метро. «ЦэДэХа, Октябрьская», – шептал он, и губы его хлестал белой плеткой снег. Он пришел домой и надел на себя все лучшее, что у него было: чистый свитер и не слишком рваные джинсы.
Центральный Дом Художника гудел, шуршал, шелестел, ахал, охал, восторгался, плевался, свистел, смеялся, шушукался, сплетничал, молчаливо замирал. Выставка Игоря Снегура, известного авангардиста шестидесятых годов, взбудоражила всю Москву. Мэтр не старел. Он как законсервировался в блистательной седобородой красоте, в юношеской живости подтянутого сухопарого тельца – низкорослый, с бородкой клинышком, с глазами как два бешеных свечных огня, Игорь работал как проклятый, как вол, выпуская из-под своей кисти, из-под неистового мастихина работы одну за другой. Он заваливал холстами посольства. Его полотна маститые галеристы показывали в Вене и Гамбурге, в Стокгольме и Нью-Йорке. На аукционе в Париже один его с виду невзрачненький холстик продался за пятьдесят тысяч евро. Игорь был одним из самых богатых людей в Москве. Он не кичился богатством. Он, сменивший четыре дома и пять жен, оставался все тем же – озорным, бесшабашным, щедрым; устраивал попойки и вечеринки с царским размахом, давал всем, кто попросит, сколько угодно и всегда – и вернуть не просил.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!