Отторжение - Элисабет Осбринк
Шрифт:
Интервал:
Всегда что-то испанское.
Можно изгнать евреев из Испании, но невозможно изгнать Испанию из евреев.
Мой дед Видаль родился в атмосфере тревожной и небезопасной. Быть испанским евреем в Османской империи все равно что пытаться создать семейный уют в лагере беженцев, сохранить свое в чужом. С первого дня жизни Видаль принадлежал стране, где он никогда не был. Он был испанцем. Самое главное жизненное правило сефардов, ядро их мировоззрения: имена, язык, традиции еды и поста, похоронные ритуалы, обустройство дома, молитвы – все принадлежит стране, изгнавшей их несколько столетий назад.
Впрочем, город Салоники представлял некоторое исключение в Османской империи – империи, управляемой исламом. Еврейский город. В детстве Видаля Коэнки суббота была общим для всего города выходным. Евреи отмечали субботу, а город затаивал дыхание, боясь помешать. Рынки пустели, в гавани замирала работа, таможенные службы и почта закрывались. Даже власти города, мусульмане, воздерживались от работы. Даже христиане следовали общему примеру.
Наверное, в городе не было ни одного человека, кто не говорил бы свободно на трех языках. Ладино, турецкий и греческий составляли гармоническую тонику, а в нее вплетались подголоски болгарского, албанского, французского, итальянского, арабского и русского. Языки перетекали друг в друга, оставляли слова и выражения, обогащали друг друга, как море обогащает берег диковинными раковинами, а берег платит долг забытыми на пляже детскими игрушками. Оптимисты утверждали, что это идет языку на пользу, а грустные педанты сетовали на его загрязнение. В школах учили Алиф-ба, турецкий алфавит. Прижилось русское слово “бабушка”, время от времени заменяемое болгарским “бабу”, голодные дети требовали еды на ладино. Городские евреи называли муэдзинов turkitos, турчата, а турки называли христиан гяурами, неверными. Языки тасовались как игральные карты. Но ключом, открывающим все двери, все же был ладино, язык испанских евреев. Тетушка из Болгарии, торгующая шелковыми тканями, турок-вагоновожатый, грек-официант, цыган, чистильщик обуви – все говорили на языке, на котором Сервантес написал “Дон Кихота”. А точнее – на кастильском диалекте пятнадцатого века. Его сохранили только изгнанные из Испании евреи. В Испании язык не сохранился.
Camina con buenos, te baceras uno de ellos.
Дружи с хорошими, и сам станешь хорошим.
Османские правители приняли под свое крыло тех, кого христианский мир хотел уничтожить. Салоники накрывала одна волна беженцев за другой. И первое, что делали вновь прибывшие, – строили свою синагогу и основывали свою общину. Во времена юности Видаля Коэнки в городе было множество синагог и столько же общин. Катрин добросовестно их выписала.
Геруш Сефард – для тех, которые первыми прибыли из Испании.
Четыре синагоги для евреев из Калабрии.
Две – для евреев из Апулии.
Синагога Миграбиш – для североафриканских евреев.
Две – для евреев с Майорки.
Три – для сицилианских евреев.
Прованс – для пришельцев с юга Франции.
Пять синагог для евреев, изгнанных из Португалии.
Одна – для евреев из Арагонии.
Одна – для евреев из Каталонии.
Одна – для евреев из Кастилии (скорее всего, Видаль молился именно в этой).
Синагога под названием “Древо жизни” – для евреев, которые жили в городе со времен Римской империи.
И еще десять.
Около сорока.
Не осталось ни одной. И языка, на котором говорил Видаль, уже не существует.
Катрин сделала несколько шагов, остановилась, вернулась к цветочному магазину и опять наклонилась над ведром с мимозой. Почему-то ей показалось, что это запах даже не мимозы, а того времени, времени Видаля. Город Фессалоники открыт для нее и застегнут на все пуговицы, смотрит на нее с холодной улыбкой отторжения и чарует. Каждый шаг по его закоулкам провоцирует встречный шаг в закоулки ее души. Она сама становится частью жаркого, давящего дыхания южного солнца и освежающей и освобождающей ночной прохлады. Город провоцирует нежность и почти наркотическую зависимость. Она совсем недавно приехала, скоро надо уезжать. Но, еще не уехав, ей уже хочется сюда вернуться. И… невозможно унять приступы гнева и отчаяния, невозможно привыкнуть к мысли, что под той улицей, на которой она стоит, была другая улица. А на месте этих домов были другие дома, где играли другие дети, – и все это оказалось стертым с лица земли за какие-то восемьдесят лет. Забыты и жизнь людей, и их смерть. Оттого и бессильный гнев – любое название улицы не более чем повязка на глазах при игре в жмурки, а людям уже не слышны томительные и страстные стоны звучавших здесь когда-то испанских мелодий.
На полпути к архиву у Катрин внезапно возникло ощущение: она тонет. Странное, удивительное, но и само собой разумеющееся чувство: началось погружение в пучину, а глубина неизвестна. И что она там, в этой бездне, найдет – тоже неизвестно. Тонет? Да, тонет… Но поймет ли это случайный прохожий, если она попадется ему на глаза? Вряд ли он что-то увидит. Ну и что? Женщина куда-то спешит, ускоряет шаг. Или никуда не спешит, просто увеличивает нагрузку в целях окончательного оздоровления организма. Или просто добирается из пункта “А” в пункт “Б”.
В каком-то смысле так и есть. Вот она выходит на площадь, выложенную белой и красной плиткой в виде рыбьего скелета. Мрамор все еще хранит утреннюю прохладу, чувствуется даже через подошвы сандалий. Ее передвижения строго горизонтальны, было бы ложью утверждать что-то иное – и все же она тонет. Нетерпеливые водители, кричащие витрины, гудки, выкрики, скутеры, ловко виляющие в автомобильных пробках, – а она тем временем делится пополам. Обычное утро в обычном греческом городе, обычная женщина – но и кто-то еще, доселе неизвестная ей личность. Неизвестная эта личность к тому же одержима, ее обуревает жадность; одержимость и жадность гонят ее в забытые крипты давно забытых событий. Чем она занимается? А вот чем: раскопками забвения. Как назвать это занятие? А вот как: археология памяти. Собрать воедино страсть и ненависть, разбитое и склеенное, рваное и сшитое, памятное и утаиваемое, ночные кошмары, не сказанные слова, не вспаханную землю, швы и прорехи, шаль на чьих-то плечах в прохладный вечер, торчащие из нее кончики ниток, за которые надо потянуть и надеяться, что не оборвутся. Задержавшаяся на века любовь, нежность и хрупкость давно умерших людей…
Уж не сходит ли она с ума? Может, эта ее одержимость поисками утраченного времени – всего-навсего симптом, известный в психиатрии под термином idée fixe, навязчивая идея? К тому же навеянная Прустом?
И что? Есть разные виды сумасшествия. Истинное сумасшествие как раз и состоит в том, чтобы уступить власть забвению. Для тех, кто не хочет помнить, остается только одно: ложь. Ложь, придумываемая политиками в оправдание прошлых и будущих злодеяний. А память и есть истина. И путеводная звезда. Тот, кто на заре человечества сунул руку в костер, так и продолжал бы совать ее ежедневно, если бы не помнил, почему этого делать не следует.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!