Безгрешное сладострастие речи - Елена Дмитриевна Толстая
Шрифт:
Интервал:
Но суд оправдывает Лариво и Витраля. Речь аббата Витраля, мужика по плоти и крови, могучего работника и правдолюбца из народа, говорящего о примазавшихся к революции лавочниках, звучит у Бромлей более чем современно:
«Лавочник Патюр ходит в карманьоле[159], гвардеец республики, окружился апокалиптическим сиянием, и он обсчитал Денизу, знаете на сколько! <…> Ты что ли, Патюр, – освобожденный народ? <…> Церковь Господня лепила свою Троицу из мертвечины, сусала и ладана – и да здравствует республика! Но, Патюр, из чего же ты лепишь, сволочь, своих криворожих равенство-братство-свободу? Из ворованных медяков?» (с. 109).
Еще красноречивее Витраль защищается перед трибуналом:
«„Гильотину! – кричали в толпе, – гильотину поповскому мясу!“ – „Мне-то что! – вопил Витраль. – Давай сюда твою мясорубку – расходуй мужицкую кость“ <…> „Хватай попа!“ – кричали люди, раздраженные и веселящиеся. – „Я тебе покажу попа – эй ты, лавочник – на держи мою рясу!“ – и Витраль, скинув фартук, швырнул его в голову Патюра» (с. 115).
Когда же Лагалетт, вырядившийся на суд в красный мундир, торжественно восклицает, воздев руку: «Мой бог Марат, ты умер за нас!», из-под пояса мундира у него вываливаются четки, молитвенник и нож. Он признается, что хотел убить Лариво – в качестве первой жертвы. Лагалетта посылают на казнь.
Но Лариво по-прежнему не желает гибели Лагалетту. Он потрясен его поведением на эшафоте и фактически спасает приговоренного, во всеуслышание бросив толпе фразу о его безумии. Получается, что в действиях Лариво, не говоря уже о Денизе, на деле больше христианской этики, чем в мстительных кознях Лагалетта, прикрываемых именем Христа.
Новелла Бромлей на фоне середины 1920-х должна была читаться как императив отказа от мести поверженному врагу, как призыв отказаться от репрессий. Согласно ее сочинению, оба лагеря во французской революции и «правы» и «не правы». Бромлей демонстрирует, насколько переплетены исторические «добро» и «зло» и как важно руководствоваться обычной человечностью и состраданием.
Плетение мотивов. Новелла написана с незаурядным мастерством. В повествование вплетены повторяющиеся мотивы, в разные моменты поворачивающиеся разными гранями. Так, мотив миров возникает в самом начале в пейзажном описании: «Выйдя из кардинальского сада, я мрачно взглядываю поверх крыш и призываю миры к ответу. <…> На крышах, влажных после ночной бури, лежал <…> широкий блеск безответственных миров». «Миры», в атеистическом сознании замещающие Бога, попадают потом в стихотворение Кастельруа, над которым смеется Лариво: «Вы все так же будете выть о мирах и орифламмах, когда вас прогонят?»
Мотив капусты – «драгоценного прозвища», присвоенного герою его любовницей, – усиливается ассоциацией с супом из капусты, основной едой голодных лет. В гостях у Лариво этот суп жадно хлебает Кастельруа, при этом величая хозяина «бульоном из добродетелей» – голодный поэт явно тоскует о мясном отваре, даже его политическая ненависть принимает гастрономический оборот: он мечтает «грызть хрящи якобинцев». Потом «капустное варево» едят на кухне Лариво, и лист капусты пристает к тонзуре аббата.
Мотив петуха, богатый символическими значениями – тут и «галльский петух», и «провозвестник утра», – особенно важен. Герой применяет его к себе на лекции: «Я прокричу вам петушиным криком о том, что наступает утро». В эпизоде ареста героя так называет его Лагалетт: «Этот молодой петушок, – сказал епископ в окне, прижав рукой декольтированное сердце Терезы, – этот петушок покричал немного. Проститесь с ним, дочь моя».
Можно предположить еще одно расширение символики петуха: петух – жертвенная птица в античном мире. Лагалетт называет Лариво «жертва моя и Христова», пытаясь его заколоть. А в сцене восхождения на эшафот сам Лагалетт как бы превращается в жертвенного петуха. Символическое измерение этому придает петушок-свистулька. Возле лавки игрушек Лагалетт останавливает телегу и просит: «Купите мне петушка». Он идет к эшафоту вприпляску и дует в свистульку. Мотив петуха еще раз преображается: звук детской пищалки сообщает о младенческой слабости и беспомощности человеческого существа. Мотив переливается значениями. Помимо всего, здесь можно увидеть и отсылку к знаменитой предсмертной фразе Сократа: «Мы должны Асклепию петуха» – как к прецеденту ситуации «мудрец геройски распоряжается собственной казнью».
На лейтмотивах строятся и характеристики других персонажей. Милосердную Денизу сопровождает мотив белоснежного белья, которым она бинтует израненные ноги священника, или простынь, в которые она заворачивает больного епископа. Белоснежные ризы знаменуют здесь ее собственную чистоту и святость.
Кастельруа бреется, вытирая бритву косичкой от парика; в гостях у Лариво он вытирает рот оконной занавеской – в знак присущей ему неразборчивости, дающей себя знать не только в быту, но и в его литературном творчестве.
В облике Терезы подчеркивается недолговечность: у нее «непрочные юбки»; она не может ни стоять, ни ходить, а с поднятыми ручками похожа на вставшую на задние лапы болонку, что указывает на неустойчивость. Сравнение ее юбок с балдахином, а прически – с погребальной колесницей, украшенной страусовыми перьями, намекает на обреченность Терезы. Лиловые глаза ее рифмуются с «земным миром в виде лилового блаженства» на гобелене из исторической прелюдии.
Лагалетта постоянно сравнивают с ядовитыми тварями. «Я посажу вам за ворот этого скорпиона», – грозится кардинал. «Эта ехидна меня ужалит», – говорит герой. Перед казнью епископа Лариво обдумывает, как обратиться к толпе «в защиту этого скорпиона, оказавшегося сумасшедшей блохой». (Вспомним, что Лагалетт жаловался: «Блоха кусает».) Герою же больной, слабый уродец Лагалетт представляется «серой нежной обезьяной». Бестиальные сравнения исчезают, когда епископ устраивает веселый балаган из своей казни.
Лагалетту аккомпанирует заумь – выдуманные им короткие французские бессмысленные речения, в которые он вкладывает скабрезное содержание. Язык епископа – эффективный инструмент контроля над окружающими. Звуки непонятны, поэтому к ним нельзя придраться, но они агрессивны и успешно сбивают спесь с собеседника, оставляя за Лагалеттом последнее слово.
Бромлей вообще любит заумь и широко использует ее. Такой интерес может говорить и о ее живой связи с футуристическим движением, и о внимании к обэриутам, в частности к экспериментам К. Вагинова.
Веселое распятие. Шествие на казнь Лагалетта написано с предельным накалом – опять на ум приходит параллель с экспрессионизмом. Эта сцена воскрешает в памяти мотив Христа из театральной повести Бромлей: там героиня просит написать для нее пьесу, где бы Христос был «без этих стонов и без уксуса» и острил бы на кресте. Именно это делает Лагалетт: шутит на эшафоте.
«По пути телеги с Лагалеттом к месту казни <…> больной ребенок с парализованными коленками сидел на бочке и держал
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!