У стен Малапаги - Рохлин Борис
Шрифт:
Интервал:
Но во всём уже чувствовалось увядание и скорый, неизбежный конец. Пир умирал, умирало чревоугодие, и последнее жертвоприношение плоти было негромким и выглядело виновато.
Мы сидели рядом, на углу стола, на углу, приходившемся к двери, и сквозь её полуоткрытость на нас дул ветер прощания и ухода. И сквозняк уже уносил нас, уже вывел из дома и потащил вдоль палисадников, начальных школ и немытых по-зимнему окон.
И тут Витя, умиротворённый собственной безопасностью и превосходством, увлёкся и увлек меня, и слова его висели в воздухе, как запах, и дым, и сумерки, и ветер.
Витя увлёкся, и его слова, и его рассказ тащили меня, и жилище его представало моему воображению, печное, растопленное до красноты и почесухи, и вода в колодце была задушена льдом, и брага в бочках сипло голосила, а гниющие яблоки плакали и мочились.
И то, что для меня было концом, оказалось началом. Витя открыл мне это. Продолжение, нескончаемость того пути, по которому мы шли. Живые, незрячие, влюблённые и готовые к обману. К обману, в котором нас всегда опережали.
И Витя открыл мне связь и зависимость, и путь, уведя в свой дом, своё владение, свою келью чревоугодника, давшего обет безбрачия.
И я сказал, что приду, что буду. Поражённый, перемучившийся откровением и выживший. Я обещал приехать, и наше расставание было залогом нашей встречи.
Все спали. На запылённый рояль и старый буфет с выбитым стеклом падало солнце. Раннее нежаркое тепло было разбросано по чердаку. Лежало на стенах, стеллажах и лицах спящих. Кто спал на стульях, кто на полу. Какая-то женщина спала в углу, слева. Когда я поворачивался на правый бок, я видел две бутылки из-под шампанского и две из-под водки.
Спал я часа четыре и проснулся.
Встретились мы с Витей посередине комнаты. Мы улыбались и, улыбаясь, пожали друг другу руки и похлопали друг друга по плечу.
Было начало восьмого или около того.
Мы были счастливы. Потихоньку разглаживали свои мятые припухшие лица. Чистились, застёгивались. Не спеша хорошели. Лица вытягивались и утончались. Лёгкое тело раскачивалось в тишине утра. Мы вздрагивали от непонятной нам радости. Припоминали девочек. Они плясали и пели.
Горе было неведомо нам. И как одалживаются деньги, и как они даются, мы не знали. Нас уносило на покатых и тёплых волнах табачного дыма. Шипели магнитофонные ленты и свёртывались, как сухие листья.
Открывалась новая бутылка, наполнялась рюмка, делался бутерброд. Море подступало ближе, тончало стекло рюмки, свет мерцал, дробился, стены уходили. Мир расширялся и добрел.
Мы спустились вниз, помылись. Совершать привычный утренний ритуал было приятно. Потихоньку возвращалось утраченное равновесие. Пустые, звонкие головы находились в некотором удалении от нас, на некотором расстоянии. Свет солнца, тишина, звуки с улицы доходили нескорые и перепутанные.
— Такая ситуация, — сказал Витя. — Такая ситуация, что надо бы кофе.
Миновав две двери, почтовые ящики и гулкую одичалость парадной раннего воскресного утра, мы вышли на улицу. Раненный солнцем, но ещё живой холодок уколол глаза и забыл о нас. А мы ошалели и резвились душой и мыслями в тайне друг от друга и от редких прохожих.
В булочных, гастрономах, кафе, мороженицах, сосисочных и закусочных еда была, кофе — нет.
Тут «Колобок» открыл дверь, выпустил пар и впустил нас. Большая тёплая буфетчица подала два кофе и два эклера. Её грудь пела трогательную и знакомую нам песню.
Мы сели за самый дальний столик, в углу, у окна, с колобками и зайчиками на стенах и с палисадником за окном. Всё съев и выпив, подобрав крошки и облизав губы, мы ещё долго сидали в нелепой и немой прострации. Потом ушли.
Людей стало больше. Они были в парках, на улицах, у дворца и полуразрушенных башен и театров. Преодолев канаву и перейдя футбольное поле, — мимо детского городка, мимо уже игравшей музыки, — мы прошли те же улицы, те же дома в обратном направлении. Поднялись на чердак, где был накрыт стол, а мы проголодались.
Уехал я вечером. Вернулся домой. Вернулся пьяный и никчемный.
Но когда-нибудь я протрезвею. Мы встретимся. Закрутится танго. Из сумерек появятся девочки. Жизнь заиграет. И всё начнётся сначала.
А потом, через несколько лет, мы умрём.
Не то чтобы странно было происходящее с нами. А судья — старый, дурной старик в дырявой мантии, на ногах у него галоши, на голове ветер передвигает волосы. И слышен язык, неведомый нам.
Неизвестные странные люди окружали нас. Они не говорили и не молчали. Они двигали плечами и спиной. Редкие их, нелепые лица сомневались в чём-то и были доверчивы к дальнему.
Купив билеты, мы сели в электричку, потом сели в другую. Которая со всеми остановками. Мы не торопились, а говорили. Электричка не шла, а стояла. У платформы. По правой её стороне. И вид за окном не менялся, а был одинаков. И мы привыкли к нему.
Суд шёл, шёл своей чередой. И череда та была неизбывна и глумлива.
Слово было предоставлено прокурору. Во рту этот грозный человек держал огромную сигару. Руки он вытянул перед собой и говорил, смотря на кончики своих пальцев. Телом он был похож на бело-розовую женщину. Тело его неистовствовало и порвало сюртук, после чего он съел сигару, а она была горящей. И теперь его живот просвечивал, как пустая тыква, в которую вставили свечку.
Электричка тронулась и разрушила наши привычки. Горький аромат жилья покинул нас. И замена ему свершилась томящейся каруселью колёс и путаницей металлических рельсов.
Суд длился. Длительность его исчислялась годом и одним месяцем. Судья умер. Но времени на похороны не оказалось. И его положили на корни под платаном и прислонили к стволу. От этого он скорее сидел, чем лежал, но всё-таки он больше был мёртвый, чем живой.
Прокурор превратился в аиста. И теперь, стоя на одной ноге, он обвинял нас в опоздании на казнь.
Белое горячее его дыхание, жадное птичье тело вызывали у окружающих зуд и икоту.
И суд продолжался.
А присяжные заседатели вышли в Царском Селе. А часть отправилась в Павловск.
Бабушка и Володя
В своём дошкольном детстве он жил у бабушки. И в том месте было много деревянных заборов и глухих каменных оград из кирпича. Лазить на заборы, а особенно на кирпичную стену, что ограждала паровозное депо, строго воспрещалось. И эта бабушка, — уж эта мне бабушка Берта, — когда Володя однажды ослушался, как наказала его, как наказала, и в угол между сундуком и дедушкиной, — когда он ещё живой был, до тех пор, пока не умер, — а теперь его койкой поставила, но этого мало ей показалось. Так она ещё наказание ему устроила, выдумала в назидание, чтоб проучить. Взяла на работу и весь день во дворе на скамейке заставила сидеть под окном бухгалтерии, где бабушка уже двадцать третий год была старшим бухгалтером и заведовала за своим столом, что у окна стоял, «материалом в пути», то есть в тех, как сама ему когда-то объяснила, бумагах разбиралась, которые представляли разные грузы, что к бабушкиной с дедушкой, — которого тогда, правда, уже не было, — станции приближались, и это и был «материал в пути».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!