Можно я побуду счастливой? - Мария Метлицкая
Шрифт:
Интервал:
Сейчас, когда я вижу старые съемки той, прежней, моей Москвы, понятной и близкой, сердце сжимается от печали и грусти. Сколько было в ней спокойной и уверенной мощи, размаха! Сколько было простора и красоты!
Моя мама, Нина Грачева, была из приезжих – в четырнадцать лет она приехала в Москву из станицы под Туапсе, где родилась и жила с матерью и двумя братьями. Приехала к родне на каникулы и так в столице и осталась, поселилась в Домодедово, в семье своего дяди Федора Ивановича.
Жена дяди Федора, тетя Мотя, стегала на всю округу одеяла, и к этой «хлебной» профессии стали приобщать и мою четырнадцатилетнюю маму. Дело это было прибыльное и творческое – одеяла стегали к свадьбе, ко дню рождения, к рождению ребенка и просто в подарок. Процесс этот был непростой – раскладывались пяльцы, растягивался сатин или атлас, подкладывался ватин, и начиналась работа. Мелом на ткани чертились узоры – завитки, ромбы, круги и квадраты, которые потом вышивались плотными нитками.
Домой мама уже не вернулась – привыкла к Москве, полюбила ее. К тому же она уже вполне владела «хлебной» профессией. Хотела учиться дальше, но работящая родня ее отговорила – доход от одеял шел приличный.
У Федора Ивановича, маминого дяди, был хороший и крепкий дом, где жила вся его дружная и работящая семья, которая стала семьей и для мамы. Приняли там ее замечательно, по-родственному тепло и радушно.
Моя бабушка, мамина мама, Ольга Владимировна Грачева, происходила из богатого, сильного казацкого рода. Ее большая и зажиточная семья жила в Краснодаре, но в тридцатые годы стали они переселенцами и раскулаченными, переселили их далеко за Урал. Но и там они поднялись – жили достойно и по-человечески, несмотря на все тяготы и сложные, порой невыносимые жизненные условия. Работа их никогда не пугала. Эти сильные люди умели и любили работать.
К бабушке Оле я уезжала на лето, на каникулы. Была она женщиной строгой и немногословной – одно ее слово могло означать целое предложение. Если ей не хотелось отвечать на мои вопросы, она лишь сурово поджимала губы. Рассказывала бабушка о жизни редко и неохотно. Когда я ее как-то спросила, отчего маленькая дверца, ведущая в сени, сплошь усеяна, как решето, мелкими дырами, она долго молчала, а потом коротко бросила:
– Пули. – И быстро вышла во двор.
На дальнейшие вопросы я не отважилась.
Дома в станицах назывались хатами или мазанками. За калиткой, прямо возле нашего забора, росла огромная груша, и моя немногословная бабушка как-то обмолвилась, что на ее корявом суку было повешено немало людей.
– Все вешали, – спокойно сказала бабушка. – День – партизаны, день – немцы.
Всё. Без подробностей. Да и спрашивать было страшновато. Помню только, что корявую грушу я старалась обходить стороной – не дай бог зацепиться подолом за ее разлапистые и острые ветки.
По воду мы ходили на речку. Горная речка возле Лысой горы была холодной и быстрой. Как-то бабушка обронила, что в войну набрать ведро чистой воды было невозможно – страшные бои шли на Лысой горе, и почти пять дней река истекала и пенилась кровью, сначала красной, потом бурой, а потом бледно-розовой.
Помню, как тоскливо забилось у меня сердце – походы по воду стали испытанием. А деться-то было некуда!
Однажды, идя за водой, я наткнулась на клубок крупных змей. Испугалась страшно – бросила ведро и помчалась домой. Влетела с криком:
– Баб, баб! Там змеи!
Бабушка обернулась не сразу:
– Ведра где?
Ну, что делать? Пошла. Правда, обошла это страшное место, но воды принесла. Гнева строгой бабушки я, конечно, боялась, и слово ее для меня было закон.
В те годы в земле пряталось довольно много снарядов. Местные мальчишки еще много лет баловались страшными находками. Искалеченных детей в станицах и селах было множество. Помню половину снаряда, устроенного под поилку для наших утят. Помню каску, в которую бабушка сыпала пшено для цыплят. Я спросила:
– Ба, а чья каска? Наша или фашистская?
Бабушка пожала плечами:
– Какая теперь разница!
Магазина в деревне не было – за хлебом мы ходили в станицу Самурскую, за семь километров. Хлеб подвозили туда регулярно, а если везло, то могла обломиться селедка, или ириски, или карамельные подушечки, обсыпанные сахаром, возможно – мука. Хлеба брали много, буханок по восемь – десять. По дороге мы, дети, его потихоньку ели. Это и был наш обед – теплый хлеб и груши, яблоки, сливы. Было у нас и два места отдыха – у кладбища и у начала станицы.
Еще мы ловили форель, почти руками, столько ее было, только хватай! На крючок цеплялись червячки – почему-то назывались они «акробаты», и брался ивовый прут. Мы бежали вдоль реки очень быстро – река горная, шустрая. «Цепляли» форель. Жарили на костре – тут же, на берегу. Какой же был вкус!
Ни колхоза, ни совхоза в станице не было. Пенсий тоже – вполне понятно. Как зарабатывали деньги? Трусили деревья – дикие груши и дикие яблони. Я залезала на дерево и колотила по толстому, корявому стволу здоровенной палкой. Фрукты с шумом падали на землю, на старую простыню, разложенную на траве. Мешок для сбора фруктов назывался чувалом. Чувал набивался «по горло» и сдавался в кооперацию. Небековы, Оганесяны, Крученковы, Лапшины, Петровы тащили свои чувалы, им давали по пятьдесят копеек за мешок. Груши, яблоки, алыча сдавались скупщикам. Фрукты покупали у нас, заготовителей, на вино. Это и был единственный заработок.
Дочь и сыновья, разумеется, бабушке помогали, но собственный заработок – дело святое. Деньги, присланные детьми, она скрупулезно откладывала.
Станица была многонациональной, и никаких – никаких! – распрей не было. Вместе жили русские и украинцы, армяне и казаки. Чуть поодаль жили черкесы – вот они общались с местными чуть меньше и жили немного обособленно. Но – повторяю – никакой вражды не было. Когда кто-нибудь из станичников строил сарай или дом, соседи обязательно помогали. Дети месили глину – голыми ногами, естественно, для нас это была игра, удовольствие. Во дворе стоял огромный, наспех сколоченный стол, куда все работники, включая детей, садились обедать. Все несли что-то из дома – картошку, сало, хлеб, лук, огурцы, помидоры. Женщины пекли лепешки, которые посыпались сахаром или солью и поливались подсолнечным маслом. Ели и тюрю – домашний серый хлеб с ароматным подсолнечным маслом, сладким луком и перцем. Посыпалось все это крупной серой солью. Для детей делали сладкую тюрю. Тогда в миску добавляли жирную, масляную, вязкую, тающую на солнце, похожую на мастику, подсолнечную халву. Ничего вкуснее этой тюри и домашнего серого, дырчатого, «дышащего», теплого хлеба я больше не ела.
Храма в станице не было – мы ходили в другое село, километров за двенадцать. Все посты бабушка Оля соблюдала неукоснительно строго.
Каждый вечер она молилась – я слушала ее молитвы, лежа под одеялом и чуть дыша, – молитвы были больше похожи на разговор с соседом – добрым и старым дедулей. С богом бабушка разговаривала по-свойски – просила здоровья детям, соседям, скотине. Рассказывала незначительные, но важные для нее истории – о прожорстве поросенка Моторки, о недугах скотины, шалостях внуков, о подросших и непослушных детях, подробно пересказывала ему все события прожитого дня. Просила убедить мою маму и сыновей не делать того-то и того-то, образумиться. И снова просила здоровья для всех.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!