Белая Россия - Антон Туркул

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 32 33 34 35 36 37 38 39 40 ... 86
Перейти на страницу:

Отход втягивал нас, как в громадную воронку. Утром я получил приказание взорвать виадуки под Льговом и отходить. Мы снялись под тягостный гул взрывов. На станции, уже верстах в четырех от Льгова, ко мне подбежал телеграфист.

— Господин полковник, вас просят к телефону из Льгова.

Странно. Льгов оставлен, кто может просить меня к телефону?

Подхожу к аппарату.

— Кто у телефона?

Голос точно из потустороннего мира:

— Говорит бронепоезд «Генерал Дроздовский».

— Но откуда вы говорите?

— Со Льгова. Со мной еще три бронепоезда.

От Льгова есть железнодорожная ветка на Брянск и на Курск. На Курской ветке сбились наши бронепоезда.

Им не удалось прорваться на Курск—Харьков, и они выскочили на Льгов.

Я и теперь не понимаю и никогда не пойму, как наш штаб, не проверив, что не все наши бронепоезда проскочили, мог отдать приказание взрывать льговские виадуки. Без них бронепоездам не двинуться. Все четыре попадут в руки красным.

С батальоном и со всеми подводами, какие только у нас были, я спешно двинулся обратно. Командир тяжелого бронепоезда «Генерал Дроздовский», в английской шинели, почерневший от машинного масла, встретил меня на железнодорожных путях. На его бронепоезде мы подались на ветку к застрявшим бронепоездам. Там была наша «Москва», там был наш мощный «Иоанн Калита». Ничего нельзя сделать — не вывезти никак. Не спасти, когда виадуки, развороченные взрывами, превращены в груду камней и щебня. Бронепоезда приходится бросить.

Мы посовещались на рельсах и решили взорвать все четыре. Погрузили на подводы снаряды, замки орудий, пулеметы, патроны и на рассвете быстро ушли. За нами загремели тяжелые взрывы — мы сами взрывали наших броневых защитников.

На другое утро подкатил шедший за нами бронепоезд «Дроздовец». Я помню, как капитан Рипке, совершенно бледный и, как мне показалось, спокойный, молча сидел в углу на вокзале. И мне все казалось, что ему нестерпимо холодно.

Через день капитан Рипке застрелился, не выдержал потери бронепоездов. Вспоминаю, как у его желтоватой руки, свесившейся со скамьи, сидел на корточках пулеметчик его бронепоезда, мальчик, вероятно, из гимназистов или кадет. Он сидел скорчившись, зажав худыми руками лицо, и его мальчишеские плечи тряслись от рыданий.

Часа в три ночи я вернулся в штаб. В избе, разметавшись, спят вповалку восемь моих генштабистов на сумках, на вещевых мешках, на полу, на лавках, под шинелями. Из-за шаткого стола поднялся мой адъютант капитан Ковалевский и молча поклонился. Я прошел в свой угол. Не могу заснуть. Ковалевский при свече что-то пишет. Я невольно стал наблюдать за ним: меня удивила та же бледность, тот же ледяной покой, какой я видел у капитана Рипке.

Сбросив бурку, я подошел к столу: наган, пачка писем, одно адресовано мне. Я убрал наган, взял письмо. Капитан Ковалевский поднялся. Мы стоим и смотрим над свечой друг на друга.

— Господин полковник, — шепчет Ковалевский. — Вы не имеете права читать моих писем.

— Что с вами, Адриан Семенович? — шепчу я. — Ваших я не читаю, а это на мое имя.

Распечатал конверт: «Не могу перенести наших неудач. Кончаю с собой».

Я с силой взял его за руки. Мы говорили шепотом, чтобы не потревожить сна усталых людей вокруг нас. Я повел его в мой угол, изо всей силы сжимал ему руки: не смеешь стреляться, такая смерть — слабость; и просил его жить. И этот коренастый, сильный человек, в шрамах, несколько раз тяжело раненный, фанатик Белого дела и Дроздовского полка, внезапно припал к моему плечу, как тот мальчик у руки Рипке, и глухо зарыдал, сам зажимая себе рот руками, чтобы никого не разбудить.

Тогда ночью, когда мы с ним шептались, Ковалевский согласился жить. Адриан Семенович застрелился уже после всего, в 1926 году, в Америке; там он очень хорошо, в довольстве жил у своей сестры. Такая смерть, видно, была ему написана на роду. В его последней записке было всего пять слов: «Без России жить не могу». Ему было не более тридцати лет.

Марш на Славянскую

Отход.

Курск, Севск, Дмитриев, Льгов — оставлено все. Взрываем за собой мосты, водокачки, бронепоезда. За нами гул взрывов. Связь со штабом дивизии прервана. На железнодорожных путях часто встречаются вереницы теплушек. Их заносит снегом. Дроздовец Рышков рассказывает в дневнике о таком замерзшем эшелоне на станции Псел: «Жарко, когда раскалена докрасна железная печка; холодно, едва она погасла. Голый по пояс офицер свесился с нар.

— Стреляйте в меня! — кричит он. — Стреляйте мне в голову!

Поручик или пьян, или сошел с ума.

— Не хочу жить. Стреляйте! Они всех моих перебили, отца... Всю жизнь опустошили... Стреляйте!

Поручика успокаивают, да и сам он очнулся, просит извинения:

— Нервы износились. До крайности.

Воет пурга. Теплушку трясет. Часовые ныряют в снегу; заносит и часовых и эшелон». Так в дневнике Рышкова — это отчаяние.

Отход — это отчаяние.

Хорошо одеты, тепло обуты советские Лебединский или Сумской полки, их первая или вторая латышские бригады. У нас подбитые ветром английские шинеленки, изношенные сапоги, обледеневшее тряпье вокруг голов.

Отход — отчаяние.

Болота, болотные речки. Грязь оттепелей, проклятые дикие метели. Глубокий снег, сугробы по грудь. Ветер то в спину, то в лицо. Едва войдешь в деревню на ночлег, уже подъем или ночной бой, без сна: красные в деревне.

Отходим по мерзлой пахоте без дорог, в лютую стужу, в потемках. Падают кони. Там, где прошли перед нами войска, холмами чернеет конская падаль, заносимая снегом. Все стало угрюмым — люди, небо, земля. Точно из железа. Выедено кругом все, вымерло. Мы идем голодные, теряем за собой замерзших мертвецов.

Шинели смерзаются от воды, когда надо вброд переходить речки, и один из наших баклажек, мальчик-стрелок Кондратьев, мог бы рассказать о том, как переходили они вброд речку в льдинах, как вышли на берег, а рук и не разогнуть: так смерзлись рукава шинелей.

Наш 1-й Дроздовский шел в арьергарде. В Люботине, уже под Харьковом, мы натолкнулись на большевиков, выбили их, получили приказ отходить на станцию Мерефу. Под Мерефой застигла оттепель. Все потекло, стало черным — туманы, небо, земля. Дороги превратились в вязкую трясину, грязь — по брюхо коням. Застревают, захлебываются грязью патронные двуколки.

Полк вымотался. Люди ложились на дороге. Пулеметы тащили на полковых кухнях, снаряды волокли в санях.

И среди наших колонн на мужицких розвальнях покачивался и в стужу и в оттепель оцинкованный гроб капитана Иванова. 4-я рота отходила со своим мертвецом командиром.

Под Мерефой я не исполнил боевого приказа: остановил на марше измученный полк. Мы заночевали в каком-то дачном поселке верстах в пятнадцати от Харькова. Харьков был занят красными.

1 ... 32 33 34 35 36 37 38 39 40 ... 86
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?