Вдовий пароход - Ирина Грекова
Шрифт:
Интервал:
— Вам запрещаю туда ходить! Слышите, вы, интеллигентка?
— А вы дурак, — сказала я.
Тоже, умна…
С этого дня Вадим перестал со мной здороваться. Взломанную дверь починили, поставили новый замок. Уходя, Вадим по-прежнему запирал дверь, но Капа подсмотрела, куда он прячет ключ. Иногда в его отсутствие я по-воровски проникала в комнату. Анфиса Максимовна лежала непривязанная, тихая, старая, отросшие волосы плоско липли к подушке. Время от времени она начинала бормотать «кара-ти-ти-кара», но без прежнего оживления. К гостинцам была равнодушна. В глазах у нее был страх, она с ужасом глядела в окно, протягивала туда руку, как будто оттуда, именно из-за окна, ожидала неминучей беды. Посидев, я уходила на цыпочках. Она провожала меня глазами. Я опять запирала дверь.
Самое худшее, что Вадим несколько раз приходил пьяный. Из-за двери слышны были дикие звуки, Вадим двигал мебель, хохотал. Иногда он плакал лающим, собачьим голосом. Один раз он привел с собой женщину…
Может ли быть предел человеческим мучениям? Я понимала, что Анфиса Максимовна умирает, но уже не желала ей жизни, думала: хоть бы скорей. Все мы так думаем, когда умирает тяжелый больной, измучивший себя и других. Мы оправдываем себя тем, что желаем конца мучений ему. Это ложь, на самом деле МЫ желаем Конца мучений себе…
И вот в одно утро Вадим пришел на кухню и сказал, ни на кого не глядя:
— Мать умерла.
Дверь стояла незапертая, пришли все. Анфиса Максимовна лежала плоско и тяжко, не отдохновенно, а словно трудясь на своем смертном ложе. Лицо ее было зеленоватым и строгим, осуждающим.
— Слава богу, отмучилась, — сказала Капа. — Упокой, господи, душу новопреставленной рабы…
— Все там будем, — буркнула Панька.
Ада плакала куриным, квохчущим голосом.
Капа вымыла, прибрала покойницу. Мы положили тело на стол.
— Кожа да кости, а тяжела, — говорила Капа. — Покойник, он всегда тяжелый. Живого душа держит.
Насчет смерти и похорон Капа все знала:
— Слава богу, не первого хороню! Я и обмою, я и обвою, я и в гроб уложу. Зеркала завесить, а не то душа в них смотреться будет, ей, душе, тяжело, страшно увидеть себя в зеркале. Покров ни в коем разе не подшивать, не то пришьешь вечную жизнь.
На лоб покойнице Капа положила бумажную полоску с молитвой — все же крещеный человек, хоть и неверующий. Пришел Вадим, сказал: "Это — убрать".
Хоронить он решил в крематории. Капа возражала, говорила о Страшном суде. Ангел трубит, все по трубе встают, каждый в свое тело вселяется, а у кого сожгли — нет тела, куда хочешь вселяйся… Он не слушал. А вообще в эти дни до похорон он был почти кроток, вежлив со всеми, задумчив. Мне принес стул. Часто встряхивал головой, как бы сгоняя мысли.
Хоронили Анфису Максимовну накануне Октябрьских праздников. На работе в этот день было сложно, готовились к завтрашнему утреннику, спешно дошивали костюмы, гладили, галдели. Мой первый солист Васючок Шишкин внезапно потерял голос, сипел и кашлял, пришлось вместо него срочно вводить другого, а он не хотел, плакал. Назавтра, кажется, ожидалась комиссия. Заведующая нервничала, по десять раз заставляла повторять кантату, и, как всегда в спешке, ничего не получалось. Рояль звучал отвратительно, одна клавиша западала, настройщик уже включился во встречу праздника и был невменяем. Одним словом, бред.
Кремация была назначена на семь часов. Я решила ехать в крематорий прямо с работы, не заходя домой, но репетиция не ладилась и я боялась, что не успею. В начале шестого я сказала заведующей, что больше не могу, она с уксусным лицом меня отпустила, заметив, что времени еще вагон и нельзя ставить личное выше общественного. Я промолчала. Для меня времени было в обрез, одной езды больше часу, да еще пересадки. Такси в такой день достать было немыслимо… Я вышла на улицу. Подмерзшая земля звенела под ногой, воздух был сух и холоден, наверху катился полный месяц, с налету ныряя в безумные светлые облака и снова выпрыгивая. Яркий месячный свет валивал переулок. Вдруг неподалеку засветился зеленый огонек. Чудо — такси! Я подняла руку, машина подкатила, виляя по мерзлым колдобинам.
— В крематорий, — сказала я, и мы покатили.
— Хороните кого? — спросил шофер.
Я кивнула. Он пощелкал языком.
— Родственника?
— Нет, подругу.
— Ну, это еще ничего.
Мы ехали через всю Москву, оживленную, праздничную, иллюминированную, с гирляндами цветных лампочек, с ярко освещенными портретами на фасадах домов. На ветру хлопал кумач, город куда-то летел, приосанившись, охваченный веселым волнением. Толпы людей стремились в магазины, из громкоговорителей лилась музыка, кое-где пошатывались успевшие досрочно встретить праздник. Машина мчалась сквозь летящий, хлопочущий, огнями сияющий город. Я старалась не смотреть на счетчик, где угрожающе нащелкивались цифры. Денег могло не хватить. Мы приехали. К счастью, денег хватило, даже с избытком. "Счастливо вам похоронить", — сказал шофер, принимая чаевые. Я вошла в зал, сопровождаемая его напутствием. Оказалось, я приехала за час до срока. Было шесть.
В зале стоял горький, сырой и странный запах осенних цветов, они были в руках и в гробах — легкоперистые хризантемы и крохотные астры, похожие на судорожно сжатые лиловые кулачки. Я не купила цветов, не успела. Я ничего не успела.
Я оглядывалась кругом с какой-то болезненно обостренной наблюдательностью, видя и фиксируя все происходящее, несмотря на душевную боль, а может быть, именно из-за нее… Ждать было еще долго. За это время успело состояться несколько похорон, все ужасно похожие друг на друга. Приносили, ставили на боковой постамент очередной гроб (во всех почему-то лежали одинаковые желтые старики), люди плакали, тихонько переговаривались. Потом администраторша, нестарая женщина в ярко-зеленой вязаной кофте, с молотком в руке и накрашенными губами, говорила: "Можете переносить". Зажигалась центральная люстра над главным, огороженным постаментом. Мужчины несли гроб к центру, зажимая под мышкой шапки или передавая их женщинам; как-то теснясь и стесняясь, ставили гроб на подмостки, обитые черным бархатом, причем путались, и администраторша покрикивала: "Головой, головой вперед!" К стене прислоняли крышку (два раза она падала), затем все становились у балюстрады, окружавшей гроб, и начиналась музыка. Вступал орган. Одинокий скрипач с равнодушным лицом подыгрывал органу. Разнообразия не было: играли либо "Похоронный марш" Шопена, либо «Элегию» Массне. Женщины плакали, некоторые пытались голосить, но как-то тихо и на редкость прилично. Потом администраторша в зеленой кофте говорила: "Родные, прощайтесь". Новый взрыв плача; люди подходили к гробу вплотную, становились на колени или, склоняясь, тянулись губами ко лбу покойника, раздавались тихие вопли. Администраторша объявляла: "Прощание кончено", гроб заколачивали (несколько очень сухих ударов, традиционно обозначающих конец), снова вступала музыка, и гроб вместе с подставкой опускался под пол; над ним постепенно смыкались створки черного бархата с подрагивающим на них цветочком — остатком чьих-то похорон. Сразу же тушили люстру. Родные, поддерживая под руки какую-нибудь женскую фигуру (вероятно, жену или дочь старика), выходили с центральной площадки и из зала. Не проходило и трех минут, как начинались следующие похороны. Снова "можете переносить", путаница мужчин, установка гроба, музыка, заколачивание, опускание под пол, подрагивание цветочка на бархатных створках. Все это было страшно, но не обычным страхом смерти, а мертвой стандартностью, оптовостью процедуры… И еще меня поразила одна странная подробность. В публике все время находился один и тот же человек — довольно молодой, черноволосый, скорее красивый. Он подходил к каждому гробу, вмешивался в группу провожающих, пристально глядел в лицо старика, затем нес гроб вместе с другими, становился у балюстрады, а когда начиналась музыка — плакал. Кто он был такой и почему плакал над каждым покойником — ума не приложу. Может быть, сумасшедший, может быть, актер, обучавшийся плакать, а может быть, и человек, похоронивший здесь что-то для себя безмерно дорогое…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!