Отчаяние - Юлиан Семенов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 33 34 35 36 37 38 39 40 41 ... 63
Перейти на страницу:

Сев на койку, он откинулся, упершись выпирающими лопатками в мягкую шершавость войлока, устало закрыл глаза и сказал себе: «Этот Аркадий ведет игру, которую я не могу понять… По логике вещей, он сегодня должен был задать вопрос… В конце беседы, уже после того, как ошеломил своими новостями: „Зачем вы начали свое общение с Валленбергом по-русски? Это же неминуемо посеяло в нем недоверие к вам! Вы намеренно хотели заставить его затаиться? Чтобы потом могли сказать: „Банкир отведет меня на процессе как русского!“ Почему вы запретили ему исповедоваться? Он жаждет разговора о своем деле! Он со всеми говорил об этом! Почему вы не произнесли ни единого немецкого слова? Почему даже Библию вы переводили с листа на английский? Хотите переложить ответственность на Валленберга, когда он отведет вас на процессе как русского агента, так, что ли?“

…Ночью, в то время, когда надзиратель в очередной раз кричал о сдаче и приемке постов по охране врагов народа, Исаев сыграл резкое вскидывание с койки — «разбудили слишком громкие голоса»; снова лег, закинул руки за голову, хрустко потянулся.

Потом поднялся, подошел к койке Валленберга, взял Библию, неловко толкнув при этом банкира; тот дернулся и открыл глаза, в которых был ужас.

Исаев прошептал:

— Извините, пожалуйста… Не спится… Я возьму поподчеркивать, ладно? Мой ноготь вы отличите — буду работать безымянным пальцем.

— Старый конспиратор, — сонно улыбнулся Валленберг, и в глазах его уже не было ужаса, а какая-то ищущая, в чем-то даже детская доброжелательность…

Исаев стал у двери, под лампой, и начал читать «Песнь песней»; он слышал — потому что чувствовал, — как возле глазка сопяще стоял надзиратель; пусть себе, подумал Исаев, они лентяи, работа тюремщиков — для тех, кто бежит от труда, трутни; наверняка через пять минут отойдет, устроится на стуле и подремлет — это ж Россия, не германцы…

…Через десять минут, когда охранник осторожно прикрыл смотровое оконце, Исаев достал из кармана кусок грифеля и начал быстро писать на заглавном листе Библии…

…Через полчаса Валленберг прочел: «Потребуйте вызова матери, адвоката из Стокгольма и местного дипломата. Если встречу дадут, соглашайтесь на процесс: да, вел переговоры с Эйхманом во имя спасения несчастных от истребления в концлагерях. Агентом же гестапо, а тем более Эйхмана, даже фиктивным, чтобы облегчить переговоры, — не был. Это провокация нацистов, которые загодя хотели поссорить мою страну с Советским Союзом. Во время свидания с адвокатом, мамой и дипломатом из вашего посольства поставьте ультиматум: если я стану нести на процессе околесицу и клеветать на себя, потребуйте проведения экспертизы на месте, в зале суда, — по поводу инъекций… Следы на теле останутся, меня кололи, я знаю… Я буду выступать свидетелем обвинения, как штандартенфюрер СС Макс фон Штирлиц. Вашу агентурную работу на гестапо буду отвергать. Факт секретных переговоров признаю. Потребую от вас ответить на мои вопросы. Если пойму, что вы несете чушь, заявлю суду, что у меня другая фамилия, должность и национальность… Подойдите к параше и, разжевав, съешьте страницу… Согласитесь на процесс только в том случае, если я попрошу вас об этом, один на один, и не в камере, а на прогулке в лесу. Затем подтвердите это третьему человеку, генералу, который обеспечит вам встречу с мамой и другими шведами». Валленберг рывком поднялся; Исаев замер; в тюрьме резкие движения подозрительны. Если надзиратель у окошка, может ворваться; нет, ответил он себе, сначала он побежит к тому, кто хранит ключи; все, тем не менее, обошлось: Валленберг разжевал бумагу, с трудом проглотил ее, вернулся на койку и, по-детски подложив руки под щеку, посмотрел на Исаева с невыразимой тоской и какой-то юношеской благодарностью: в глазах у него стояли слезы; одна скатилась по небритой щеке — медленно, как последняя капля внезапного весеннего дождя…

Исаев не отрывал глаз от лица Валленберга, а вспоминал писателя Никандрова, с которым сидел в двадцать первом в тесной камере таллиннской тюрьмы; он вспоминал горестные слова Никандрова и свои — беспрекословные — возражения ему; как же я был тогда жёсток в своей позиции, подумал он, как непререкаем… Впрочем, я готов подписаться под каждым моим словом, но только тем, двадцать первым годом, трагичным годом, когда никто не мог представить себе, что произойдет в стране девять лет спустя…

Он помнил, как Никандров, расхаживая по камере, яростно возражал ему (о подслушках тогда никто не думал; как же летит время, а?! Человечество на пути к прогрессу изобретает радио — на радость всем, и жучок — на смерть тем, кто норовит остаться самим собой. Каждый шаг прогресса одномоментно рождает шажок беса. Почему так? Почему?!).

Никандров всегда грохотал, отстаивая свою правоту; голос его был как иерихонская труба:

— Каждый истинный литератор находился на своей Голгофе, Максим! Трагедия русского писателя в том, что он может быть писателем только в России… Внутренне… Но он не может им быть внешне, потому что именно в России ему мучительно трудно пробиться к людям… Верно, поэтому в нас и родился чисто «русский писательский комплекс»?! Русский литератор не может писать, не думая о тех, кто его окружает, но вместе с тем не может к ним пробиться, понимаете?! Это трагедия, на которой распята наша литература! Или она органично политичная, как у Писарева, и тогда она даже счастлива, если ее распинают… А коль скоро в ней возникает просвет, как у Толстого, Достоевского или Гоголя, тогда рукописи летят в огонь, тогда человек бежит из дома невесть куда, он эпилептик, потому что эта гениальная бездна не может удовлетвориться данной политической ситуацией, вот в чем дело! Трагедия русского писателя в том, что в нем накапливается Мысль, Вера, она рвет ему сердце, сводит с ума, но уехать из России для него такая же трагедия, как и остаться там… Ведь когда властвует сила, места для морали не остается…

А что я ему ответил тогда, подумал Исаев, он ведь согласился со мною… Ах да, я вроде бы сказал, что русский писатель должен постоянно напоминать миллионам, что они люди… В него будут лететь камни, гнилые помидоры, дротики даже… Такой литератор погибнет — осмеянным и опозоренным… Но такие должны быть!

Их не может не быть… И покуда оплеванный и униженный писатель продолжает говорить, что Добро есть Добро, а черное не есть белое, люди могут остаться людьми, иначе их превратят в тупое стадо…

А он ответил, что потерять константу духа и морали, которым служит истинная русская литература, можно только однажды… «А вы, — сказал он мне, чекисту, который не скрывал от него правды, потому что верил ему, — хотите втянуть литературу в драку! Впрочем, вас можно понять… Вам нужно выполнить чудовищно трудную задачу, вы ищете помощь где угодно… Вы готовы даже от литературы требовать чисто агитационной работы, да будет ли прок?»

Ну и как? Получился прок, спросил себя Исаев. Или где-то, когда-то, в чем-то все перекосило? Когда? Где? В чем? Кто?

— Не спится? — тихо спросил Валленберг.

— Не спится…

— Теперь уже не уснете.

— Это почему? — удивился Исаев. — Поворачивайтесь на правый бок и считайте до тысячи — уснете… Завтра у нас предстоит разбор Цезаря, очень важный реферат.

1 ... 33 34 35 36 37 38 39 40 41 ... 63
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?