Предместья мысли. Философическая прогулка - Алексей Макушинский
Шрифт:
Интервал:
Было все так же пасмурно, вдруг ветрено, потом, в укрытых от ветра местах, тепло уже по-весеннему; вдруг и солнце, вновь, на миг, пробивалось. По rue de Fleury дошел я до круглой, тоже скорее для машин, которых не было, чем для людей предназначенной площади, с клумбой посредине; повернул на avenue de Rivoli, уже очень тихую, сельскую, всю в цветущих деревьях, сакурах, не-сакурах, анти-сакурах, уходившую вниз; дошел по ней до avenue Paul Bert, тоже тихой и сельской; повернул налево в сторону станции Meudon-Val-Fleury; за домами уже видны были противоположные дома, другие холмы, по ту сторону оврага, оказавшегося утопленной в землю линией железной дороги. Между тем время обеда (то есть, во французском понимании термина, время завтрака, déjeuner) приближалось неотвратимо. Философ не должен оставаться голодным. Писатель тоже, по моему скромному мнению. Что значит не должен оставаться голодным? Обед (он же завтрак) во Франции – дело святое. Миру ли провалиться или мне чаю не пить? Пускай мир провалится, но свой завтрак (он же, в нашем понимании, обед) я съем, так и знайте. Только надо успеть до двух часов дня, иначе не достанется тебе никакого завтрака, уйдешь несолоно хлебавши… По все той же avenue Paul Bert, затем по rue Henri Barbusse (не кламарской, мёдонской) дошел я до станции RER (электричек, идущих через Париж прямо в пригороды) Meudon-Val-Fleury; спустившись к ней, полюбовавшись с маленького мостика над рельсами этого самого RER огромным и знаменитым железнодорожным мостом, так называемым Мёдонским виадуком, возведенным, между прочим, еще в 1840 году, при Людовике, следовательно, Филиппе, обнаружил на привокзальной площади ресторан, так, без большого остроумия, и называвшийся – «Привокзальным», Brasserie de la Gare; туда-то просвещенный путешественник и направил стопы свои. Уже так тепло было, что уселся я на террасе, глядя все на ту же площадь, вокзал, маленький и уютный, построенный в самом начале века, так что все герои мои его видели, на него приезжали, с него уезжали, коллекцию указателей, посылавших странников, путников – кого в спортивный комплекс, кого в бассейн, кого в лицей (имени Франсуа Рабле; нам с Пантагрюэлем это понравилось), а кого и в таинственный центр искусств, он же центр культуры. Все вообще таинственно, в очередной раз я думал; в чем угодно можно увидеть знак и символ, было бы желание их видеть… Сперва займемся меню, вовсе не символическим. Есть мыши и есть бараны на свете; еще есть «мышка барашка», souris d’agneau, любимое французское блюдо, которое, в меню его обнаружив, немедленно заказал я у торопившейся, веселой, увы, не привлекательной кельнерши: мясо на бараньей ножке, тушенное в особенном, винно-травяном соусе (рецепты разнятся), в той привокзальной brasserie подававшееся с куском (не маленьким) картофельного гратена. Про Шопенгауэра рассказывают, что он съедал сразу два обеда («философ был страшно прожорлив»: едва ли не единственная фраза, которую запомнил я из истории философии Виндельбанда, которую, в русском переводе начала века, читал я лет в восемнадцать, может быть, и семнадцать; а теперь думаю, что отношусь, наверное, к последнему поколению взыскующих истины юношей, еще читавших Виндельбанда, а то, случалось, и Куно Фишера, как читали их наши дедушки; других книг ведь не было, кроме советских, но от советских скулы сворачивало; учились, значит, по дедушкиным; чему-то, может, и научились). Не только съедал он сразу два обеда, по причине своей страшной прожорливости, но, устроившись за табльдотом (дело происходило во Франкфурте, где Шопенгауэр прожил вторую половину жизни: «вел во Франкфурте жизнь будируюшего чудака», вот, кстати, еще одна чудесная фразочка, запомнившаяся мне из того старого перевода «Истории философии» Виндельбанда; третьей нет; все забыл) – устроившись, значит, за табльдотом, заказав свои два обеда, будирующий чудак немедленно встревал в общий разговор и совершенно независимо от того, какое мнение высказывал неосторожный сотрапезник, разбивал его по всем статьям и пунктам, обрушиваясь на несчастного франкфуртского бюргера всей мощью своего интеллекта и остроумия, всей силой своего тщательно скрываемого отчаяния, так что завсегдатаи, уже знавшие, что их ждет, при его появлении умолкали – или, случалось, подзуживали какого-нибудь заезжего гостя высказаться о чем-нибудь, все равно о чем, о политике ли, о музыке, о Бисмарке, о Бетховене, или, не дай бог, о Гегеле (ни к кому другому наш будируюший чудак не испытывал, кажется, такой безудержной ненависти; вполне его понимаю), сами же втайне потирали руки, хихикали и небось подталкивали друг друга локтями; для них это был бесплатный спектакль, а для великого философа своего рода спорт, или десерт, или, скажем, дополнительный гарнир (Extrabeilage) к двум обедам, из которых каждый состоял, я думаю, не из одной перемены блюд. После умственных упражнений потребны физические. Покинув тяжело отдувавшихся сотрапезников, философ, в сопровождении своего пуделя, которого называл «человеком» (Mensch; двуногих, следовательно, за людей не считая), отправлялся на берег Майна, где и я теперь, бывает, гуляю, не всякий, но, наверное, всякий второй раз думая о нем, Шопенгауэре, у которого столь многому я научился, а в то же время пытаясь, но не в силах представить себе, как все это выглядело без небоскребов, до бомбежек и до войны, какие, наверное, это были идиллические берега, с какими ветлами, склонившимися к воде (впрочем, идиллии и эклоги, какого бы роду ни были, перестали быть для меня привлекательны).
Самое поразительное, что мёдонский дом Маритенов, до которого я еще не дошел, которого еще не нашел, тоже достался им по неожиданному наследству (как кламарский дом достался Бердяевым). После своего крещения они сперва провели два года в Гейдельберге, где у Жака была стипендия, потом жили в Версале, потом началась война. В 1918 году Маритен получил письмо от нотариуса (совершенно как Бердяев двадцатью годами позднее) с сообщением о том, что некий погибший на войне молодой католик завещал ему, Маритену, такую-то и такую-то сумму денег с тем, чтобы эти деньги, или их часть, были использованы для укрепления христианской веры, морали, французского духовного наследия и проч. и проч. в том же возвышенном духе. Маритены сперва организовали еженедельные томистские посиделки у себя дома в Версале, затем ежегодные томистские семинары, если угодно, «ретриты» (пардон за анахронизм), в которых участвовало сперва около тридцати, впоследствии до трехсот человек (взыскующих истины или воображающих, что ее уже отыскали). Наконец, в 1923 году, был куплен дом в Мёдоне, открытый для томистов и не-томистов, католиков и не-католиков (Бердяев познакомился там с Марком Шагалом; Шагал ему понравился, по свидетельству Лидии Юдифовны). Когда в 1924 году Бердяевы поселились в Кламаре, этот мёдонский дом уже был. Леона Блуа уже не было; буйный обличитель современности умер посреди ее, современности, величайшего помешательства, в 1917-м. А вдова его была жива, и Лидия, в то время уже яростная католичка, написала ей почти сразу по приезде во Францию. Она-то («большое, мудрое дитя», как Лидия называет ее в письме к Евгении Герцык в Россию; в 1924 году письма еще доходили) и познакомила их с Маритенами (все связано в «лабиринте мира», все как-то взаимодействует).
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!