Короткометражные чувства - Наталья Рубанова
Шрифт:
Интервал:
Потом моя драгоценная сестрица открыла лучшее в мире датское варенье и, засунув туда свои цепкие пальчики, принялась обыскивать пузатый сосуд. Каждый новый камешек — а их оказалось еще три, причем довольно крупных, — сопровождался Наташкиным воплем «И в школу не пойдем!». Вся в сладком, облизывая руки, она подошла ко мне: «Видишь? А ты не верил!».
Скрипка молча наблюдала за нами из распахнутого футляра и усмехалась, а на улице шел снег: год Свиньи убирался к свиньям — 30 декабря, и кривляющиеся надписи Happy New Year были понавешаны почему-то на in English, а по всем каналам рвотно-рефренно показывали «С легким паром», и я жалел, что не уехал к Ольге в Питер — впрочем, оставался еще целый следующий день…
По дороге в ювелирный сестрица сбивчиво рассказывала, как купила этот самый Danish Strawberry Preserve, а когда принесла на работку и открыла, дабы испить ненавистного офисного чаю не с таком, а с буржуйской начинкой, на втором «укусе» клубничного роскошества обнаружила во рту какой-то камешек. «Я испугалась, что дуковская пломба не выдержит, и поспешила выплюнуть. А потом… потом — сразу — бриллиант… Я всем сказала, что банка бракованная, что внутри стекло, и как будто побежала в туалет выбрасывать, — а на самом деле спрятала в сумку, и — к тебе. Представляешь, сколько эта дура, — Наташка кивнула на банку, — стоит? — Я не представлял. — Как думаешь, сколько там бриллиантов? Это контрабанда, я тебе точно говорю!» — et cetera, et cetera, et cetera.
Мы зашли в ближайший ювелирный (вывеска «Золото»: тупожелтая надпись на темно-коричневом фоне ассоциировалась почему-то с «На вечную память» на последнем букете очередного новопреставившегося, вестимо, раба). Толстый, лысый, как бильярдный шар, дядька с хитрым устройством на столе, которое могло приоткрыть сестрице сердце Тибета, а могло и не приоткрыть, долго изучал Наташкины сокровища. Через какое-то время, после операций, нам неведомых, он равнодушно произнес: «Стекло», — и развел руками.
«В его глазах было злорадство!» — Наташка хныкала всю дорогу, и слезы ее замерзали, и я неуклюже пытался их вытереть: моя оркестровая ставка плюс гастроли не тянули на все эти караты, о которых она так мечтала вовсе не из-за любви к роскоши, но исключительно из-за врожденной тяги к свободе передвижения в пространстве, которую можно купить лишь за деньги. «Нет, ты только подумай! Какие сволочи! Наложили фальшивок! Ничего себе — новогодняя шутка, а?! Теперь я знаю, что такое Новый год по-датски!» Наташка не пила — хлебала — коньяк из горлышка и понимала, что ни Таиланда, ни Майорки у нее в ближайшем будущем не предвидится, как не предвидится и отсутствия пользования презренным общественным транспортом, «делового общения» с окорпоративившимися скотами и отчаянных выходных, когда на человека наступает иллюзия того, будто он живет для себя. В общем, сестрица рыдала, и я не нашел ничего лучше, как взять скрипку да сыграть 24-й каприс Паганини, ее любимый — да и как не любить тот?
Сидеть на скамейке в самый обычный день (трудящиеся пашуту компов и печей), не признавая скоропортящегося бега времени; сидеть вот так (в одной руке Miller, в другой — Миллер) уже несколько часов, блаженно даря лицо последнему солнцу бабьего, которое давным-давно должно было иссякнуть, истончиться, исчезнуть, завернувшись, укутавшись, спрятавшись от посторонних взоров в дождевую шальку, вуаль, накидку; сидеть и лениво размышлять о том, будто бы ты о чем-то размышляешь; сидеть с мечтой о вертолете (свобода!) вместо метро (пролы) и тачки (пробки) — и даже не курить из-за нежелания дотянуться до зажигалки. «А если не курить, то что?..» — вопрос почти как у Нарбиковой в «Плане первого лица. И второго» — совсем как у той Ирры вопрос, звучащей (Ирры) иррационально лишь для не отличающих, например, сумерки Питера от сумерек Москвы, и все такое, и так далее, спектакля не будет, нас всех тошнит-с…
Наездничая так вот на плохо объезженных мыслях, будто на чьем-то малознакомом теле, и бездельничала Летняя, неплохо сохранившаяся как вид не только снаружи, но и изнутри, а несколько пломб в зубах да недоеденные в прошлом веке сношнотворные не в счет: с кем не бывает? Глупости все это, глупости и ерунда, чистая мутной воды лирика (от греч. lyrikas — «произносимый под звуки лиры»; «переживания и страсти сердца и духа» гегелевского, хм)!
Летняя глубоко втянула носом воздух и запахнула полы такого же нагло-рыжего плаща, как и только что скинувшийся насмерть — криво к ней на колени — кленовый лист. «Умирать — так на красавице», — подумал он, перед тем как испустить предпоследний вздохи тут же, когда рука (трогательная родинка между средним и указательным) смахнула его с колен, пропел ого-го что: «Сердце красавицы склонно к измене и к перемене, как ветер в мае…» — с тем в октябре и почил под несыгранный джоплиновский регтайм.
Летняя же, не ощутив хоть сколько-нибудь утраты, еще раз перечитала абзац, увековеченный «Сексусом», стилизованным, как петитилось — глаза сломаешь — в аннотации, под эротические книги и альбомы 20—30-х годов еще того века. Два предложения — «Если все время подавлять порывы в себе, то превращаешься в комок слизи. Наконец, приходится выплюнуть сгусток, который начисто иссушает и который, как понимаешь много лет спустя, был вовсе не слюной, а твоей внутренней сутью…» — заставили Летнюю захлопнуть книгу и сделать большой глоток Miller'a. Какие, черт возьми, порывы, она в себе подавляет? Что может ее — возьми, черт! подавись! — превратить в комок слизи? Придется ли ей выплюнуть тот самый сгусток etc., далее см. по цитате (можно взять в скобки)?.. Прополоскав рот Miller'ом и выплюнув бир на тот самый убившийся насмерть лист, еще недавно лежащий у нее на коленях, а теперь прилепившийся к все принимающей земле, она прикрыла глаза и увидела Того, Кого Не Надо Вспоминать: старый — конца? середины? девяностых — шлягер всплыл невольно в памяти. Летняя зажмурилась, пытаясь прогнать видение, но, открыв глаза, только ахнула и изнутри вся как-то сжалась: Тот, Кого Не Надо Вспоминать, командорскими шагами направлялся аккурат к ней. «Этого не может быть! Я не хочу, не хочу, не хочу! Не имею права! Я же… счастлива?..»
Он шел от Малой Никитской как раз к «пятачку» у церкви, где она — Янка Вышеградская (по аське и всяческому вирту Yanka Letnja), закинув ногу на ногу, тайно прожигала на скамейке очередной день. Многие думали, будто она «делает дела», но Янка сосала Miller и почитывала Миллера, нимало не заботясь о том, что лафа когда-нибудь закончится и снова придется заниматься чем-то гнусным и унылым. Впрочем, в такое кошерное бабье (от «Октябрь уж наступил…» — прошелестели пестрые листья и сбросились вниз, изменив деревьям с землей — до «Октябрь круглый год») думать о чем-то, кроме воздуха, неба да многоцветья, не спешилось. Так бывает, когда, изголодавшись по свободе, та или иная особь наслаждается мнимой вседозволенностью и впитывает в себя все то, чего был/а лишен/а раньше. Так наслаждалась и Летняя, пока не по(до)шел Снегоf.
Сколько раз представляла она эту их встречу, сколько раз! (см. «Александра, Александра, этот город…»). Сколько раз прокручивала немыслимую пленку — так будет или эдак, она будет такой или эдакой, или это он будет таким и эдаким, а она — не такой и не эдакой, а просто, сама по себе, своя собственная: ничейная и зачумленная, чутка замороченная, но в частностях — ого-го, но в редкостях и тайных знаниях… А впрочем, стоит ли договаривать? Звучание хлопка одной ладони, трудности перевода…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!