Передышка - Примо Леви
Шрифт:
Интервал:
Взглянув на лошадь своими глазами (от Веллетрийца мало чего удалось добиться, он не силен был рассказывать), мы пришли к выводу, что Веллетриец спас животное от мучений. Лошадь явно до этого билась в агонии: с пеной на губах, с раздутым животом, она лежала на боку, и под ее копытами, которыми она, видимо страдая от боли, била по траве, образовались глубокие коричневые борозды. Но мы все равно ее съели.
После этого появились и другие охотники; эти, действуя по двое, уже не довольствовались больными и слабыми, а выбирали самую упитанную лошадь, уводили ее из табуна в лес и там убивали. Обычно они делали это на рассвете: один набрасывал тряпку лошади на глаза, а другой перерезал горло.
Это было время немыслимого изобилия: конина для всех, бесплатно, ешь, сколько хочешь. За убитую лошадь охотники брали всего-навсего две-три пачки табака. По всему лесу, а в дождливые дни даже в коридорах Красного дома и в каморке под лестницей можно было видеть мужчин и женщин, занятых приготовлением огромных порций мяса с грибами. Если бы не эта конина, нам, бывшим узникам Освенцима, еще долго бы пришлось восстанавливать силы.
Командование не придавало никакого значения творившемуся у него под носом разбою. Только один раз русские вмешались и применили санкции, это случилось, когда лошадиный поток стал слабеть, конины поубавилось, а цены на нее поползли вверх. Одному из бывших уголовников пришло в голову открыть в одном из многочисленных чуланов Красного дома самую настоящую мясную лавку. Такая инициатива то ли по санитарным, то ли по моральным соображениям русским не понравилась. Виновника публично изругали, назвали чертом, паразитом, спекулянтом и отправили в карцер.
Это не было слишком строгое наказание: в карцере по каким-то таинственным соображениям (возможно, по заведенному давным-давно порядку держать заключенных по трое) полагалось в день три пайка, причем не имело значения, сидят ли девять человек, один или ни одного, все равно три. Поэтому самозваный мясник, евший в течение положенного ему десятидневного срока за троих, вернулся жирным, как свинья, и в отличном настроении.
Так получилось (и это было в порядке вещей), что, когда мы утолили физический голод, нас стал терзать голод другого рода, еще более сильный: не только тоска по дому, с которым мы, вполне естественно, связывали будущее, но еще более настоятельная, острая потребность в человеческих контактах, умственной и физической работе, в новых разнообразных впечатлениях.
Жизнь в Старых Дорогах, которую можно было бы назвать едва ли не отличной, если относиться к ней как к неожиданным каникулам, дающим возможность отдохнуть какое-то время от тягот и лишений, начинала угнетать нас именно потому, что вынуждала к безделью. Не выдержав, многие уходили искать себе занятий и приключений в других местах. Речь в данном случае шла не о побеге, ведь лагерь не имел ограждения, не охранялся, учета людей русские не вели или вели кое-как; кто хотел уйти — просто прощался с друзьями и уходил. Кое-кто уходил далеко, добирался до Одессы, до Москвы, даже до границы и находил, что искал, узнавая города и людей, библейское гостеприимство простых крестьян, короткую любовь, терпя голод, страдая от одиночества; некоторых сажали под замок в глухих деревнях, подвергали всегда одинаково дурацким допросам в советской полиции. Почти все вернулись назад в Старые Дороги, потому что, хотя вокруг Красного дома и не было колючей проволоки, западные границы охранялись зорко и преодолеть их оказалось невозможно.
Они возвращались и покорялись существованию в этом лимбе, в этом круге первом. Северные летние дни очень длинные: в три часа уже рассветает, а темнеет только в девять или в десять вечера. Походы в лес, еда, сон, опасное купанье в болоте, одни и те же разговоры, планы на будущее — всего этого было мало, чтобы убить время нашего ожидания и освободиться от тяжести, которая с каждым днем все сильнее сдавливала сердце.
Наши попытки сблизиться с русскими были почти безрезультатны. Те из них, кто говорил по-немецки или по-английски, демонстрировали нам вежливое безразличие, часто обрывали разговор на полуслове, словно подозревали подвох или боялись, что за ними следят. Отношения же с восемнадцатилетними солдатами или местными крестьянами складывались проще, но возникали языковые трудности, вынуждавшие прибегать к примитивным формам общения.
Шесть часов утра, но яркий солнечный свет прогоняет остатки сна. С кастрюлей картошки, организованной Чезаре, я направляюсь в ближайший лесок, туда, где протекает ручей. Здесь, где дрова и вода под боком, мы облюбовали себе место для готовки, и сегодня моя очередь мыть кастрюлю и варить картошку. Разжигаю на трех камнях огонь и вдруг вижу неподалеку русского, который готовится заняться тем же. Спичек у него нет, он подходит ко мне и, насколько я понимаю, просит огня. Крепкий, приземистый, с азиатскими чертами лица, без гимнастерки, он держится не очень уверенно. На поясе военных штанов у него болтается штык.
Я подаю ему горящую лучину, он берет ее, но не отходит, а смотрит на меня с настороженным любопытством. Думает, что я украл эту картошку? Сам хочет у меня ее украсть? А может, я ему не нравлюсь или он принимает меня за кого-то еще?
Оказывается, дело в другом. До него доходит, что я не говорю по-русски, это задевает его за живое. Если взрослый нормальный человек не говорит по-русски, значит, он просто не хочет говорить, зазнаётся, считает выше своего достоинства отвечать на вопросы. Но он не настроен враждебно, напротив, он готов протянуть мне руку помощи, спасти меня от моего, не имеющего оправдания, невежества, ведь русский язык такой простой, на нем все говорят, даже дети, которые еще не умеют ходить. Он садится рядом. Я продолжаю беспокоиться за свою картошку и не спускаю с нее глаз, но он, судя по всему, озабочен только одним: помочь мне наверстать упущенное. Его не волнует, хочу я учиться или нет, главное, что он горит желанием научить меня своему родному языку.
Впрочем, учитель из него никакой. Он нетерпелив, объяснять не умеет, требует только одного — чтобы я следил за его объяснениями. Пока речь идет об отдельных словах, у нас получается неплохо, меня даже занимает эта игра. Он показывает на картошку и говорит: «Картофель». Потом хлопает меня по плечу своей увесистой лапой, сует мне под нос указательный палец, прикладывает к уху оттопыренную ладонь и ждет. Я повторяю: «Картофель». Он корчит мину, словно его тошнит: ну и произношение! Потом заставляет меня повторить слово еще пару раз и, махнув на меня рукой, переходит к другому. «Огонь», — говорит он и показывает на костер. На этот раз у меня лучше получается, мой учитель доволен. Он оборачивается в поисках наглядного материала, потом останавливает взгляд на мне, медленно встает на ноги, по-прежнему не сводя с меня глаз, будто хочет загипнотизировать, и вдруг молниеносным движением выхватывает из ножен штык и начинает им размахивать в воздухе.
Я вскакиваю и бегу к Красному дому, бросив картошку на произвол судьбы, но через несколько секунд слышу у себя за спиной дикий хохот: оказывается, это была шутка.
«Бритва», — говорит он и проводит пальцем по сверкающему на солнце лезвию. Я неохотно повторяю. Взмахом паладина он отсекает от дерева ветку, показывает мне и говорит: «Дерево». — «Дерево, — повторяю я за ним, — дерево».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!