Время неприкаянных - Эли Визель
Шрифт:
Интервал:
Гамлиэль помнит, что они молча шли по тропинке, ведущей к озеру. Прохожие обсуждали грядущие выборы, различных кандидатов. Болек казался рассеянным. Гамлиэль спрашивал себя: момент наступил? И он наконец раскроет душу?
В этот августовский день Центральный парк кишел народом. Не пытаясь прорваться в переполненные рестораны, многие жевали сандвичи на ходу. Люди продолжали прерванные накануне разговоры, обменивались планами и проектами. Фланирующие чиновники, студенты, забросившие летние курсы, молоденькие продавщицы, желающие пофлиртовать, ошалелые туристы, художники, жаждущие вдохновения, — все дружно восхищались Творением и, славя Творца, готовы были приветствовать Его овацией.
— Давай присядем, — сказал Болек, указывая на стоявшую в отдалении скамью.
Оказавшись в стороне от гуляющих, он посмотрел на Гамлиэля, который спрашивал себя, как объяснит ему друг свое загадочное поведение.
— Ты будешь слушать, не глядя на меня, согласен?
Гамлиэль кивнул.
— Речь идет об убийстве.
Болек замолчал, ожидая реакции Гамлиэля, который сглотнул слюну и ничего не ответил.
— Да, я собираюсь рассказать тебе о смерти человека. Смерть эта на моей совести.
Он вновь умолк, но Гамлиэль не произнес ни слова.
— Я родом из городка в Восточной Польше, ты об этом знал?
Нет, Гамлиэль этого не знал.
— Городок назывался Даваровск. Мой отец был судьей-раввином, мать, родом из великой династии хасидов, заботилась о семейном очаге: нас было восемь человек детей — четыре девочки и четыре мальчика. Я был самым младшим. И самым непутевым. В то время как мои братья, блестящие ученики, постигали вселенную йешивы и готовили себя для успешной карьеры, я целыми днями баловался, фантазировал, обманывал наставников. Сегодня, как ты понимаешь, я об этом сожалею. Сколько же страданий принес я моему бедному отцу! Я был младшенький, mezinekl, и он так меня любил: никогда не наказывал, не ругал и даже горе свое, боль свою мне не показывал. Естественно, мои старшие братья, как в истории библейского Иосифа, ревновали и завидовали: я мог безнаказанно проделывать и выдумывать что угодно. Отец был убежден, что когда-нибудь все наладится и я в конце концов выйду на верную дорогу — ту, что ведет к Богу, Богу Израиля. Я слышал, как он повторял это матери, которая иногда делилась с ним своим смятением и своими тревогами относительно меня. Шли годы. Ребенок вырос. Подросток взрослел. Но вокруг нашего прочного, надежного и внушающего надежду очага начала содрогаться, перед крушением своим, сама История. Судьба приняла отвратительный облик немецкого господства. Мне было пятнадцать лет. Ты знаешь, что было дальше, ты это пережил на собственной шкуре, хотя и по-другому. Черные афиши, первые приказы, оскорбления и публичные унижения всякого рода, законы, низводившие нас в состояние нелюдей, насекомых или микробов. Желтая звезда, гетто, голод, болезни, казни, облавы, эшелоны, увозившие в неизвестность. И я, молодой, сильный, я видел, как мой отец теряет авторитет, а мать — очарование. Сначала моим братьям и сестрам посчастливилось найти работу на немецких предприятиях: у них были «карточки» разных цветов, и это им помогало. А я прятался. Время от времени мне с другими отчаянными подростками удавалось по ночам выскользнуть из гетто, чтобы раздобыть хлеб, яйца, картошку: все это мы получали от крестьян за непомерную цену или в обмен на какую-нибудь фамильную драгоценность. Тогда мне становилось лучше, ведь я видел счастье матери, ее гордость за то, что она может накормить близких, приготовить им достойный обед. И я понял, как она должна была страдать, сознавая свое бессилие, невозможность должным образом исполнять обязанности жены и матери.
Как-то вечером в четверг удача мне улыбнулась, словно для того, чтобы расставить ловушку: я тащил целый мешок съестного, овощи, яйца, две буханки хлеба — подлинный дар неба для Субботы. Я готовился к тому, что меня встретят как героя, чуть ли не спасителя. Находился я еще на арийской стороне, недалеко от стены, ожидая благоприятного момента. Вот тогда и рухнули все мои надежды. Вместе со мной. В мгновение ока из соседних улиц выскочили немецкие солдаты и польские полицейские. Они окружили гетто, зажав его в стальные тиски смерти. Человеческая, вернее, бесчеловечная стена выросла вдоль каменной ограды с колючей проволокой. Я не мог проскользнуть ни в одну из привычных щелей. Разлученный со своими, я терзался страхами и угрызался тем, что свободен. Следовало ли выйти из тайника и сдаться — не для того, чтобы помочь родным, я знал, что не смогу это сделать, но чтобы быть с ними? Нет. Плохая мысль. У меня сохранялся проблеск надежды: наверное, мои родители укрывались в убежище. Братья и сестры могли выпутаться сами, ведь в гетто учишься очень быстро. Но бедные мои родители не могли. Старые, растерянные — их на каждом шагу подстерегала опасность. Поэтому я раздобыл для них место в хорошо обустроенном подвале у соседей. Они должны были спуститься туда при малейшем признаке тревоги. Укромное, надежное, испытанное убежище, защищенное от любопытных взглядов. Его могли бы обнаружить собаки, но тем летом, в 1942 году, немцы использовали их в редких случаях. Грозных окриков и ружейных выстрелов им было достаточно, чтобы навязать свою волю и уничтожить нашу. Но туда, где прятались мои родители, Смерть не могла войти — надежда моя уже превратилась в уверенность. Вот почему я не шелохнулся. По крайней мере, так мне казалось тогда. Сейчас я в этом не убежден. Порой я спрашиваю себя, уж не страх ли был тому причиной. И эта мысль неотступно преследует меня: разве не испытал я желание выжить, остаться словно бы в стороне от того, что должно было последовать? Разве не сделал я эгоистический выбор — продлить жизнь на неделю, быть может, на день, использовав подвал как алиби, чтобы оставить на произвол судьбы родителей, которым предстояло уйти во мрак? Я уже ничего не понимаю. По ночам я порой вновь вижу себя в гетто, вместе с ними, в той процессии, которая тянется к лесу. Я просыпаюсь в поту, дрожа, прижимая кулаки к глазам, чтобы больше не видеть.
Моих родителей, моих бедных родителей, которых так плохо защищали, так мало любили, я увидел на рассвете. Вместе с моим старшим братом Реувеном и его семьей, в толпе из нескольких сотен смертельно испуганных мужчин и женщин они покидали гетто в нереальном безмолвии, окруженные вооруженными до зубов эсэсовцами в касках и полицейскими с дубинками. Это походило на галлюцинацию. Мне хотелось закричать, завопить во всю мощь легких, чтобы вздрогнули земля, небо, сердца людей: «Не может быть, этого не может быть!» Я не понимал: немцы не должны были обнаружить подвал моих родителей или убежище Реувена и его маленькой семьи! Но в таком случае что они делают здесь, в этой отупевшей от ужаса толпе? Я вижу отца, справа от него Реувен, слева мать, он неловко держит под мышкой талес и тфилин: он ими гордился, эти сокровища раньше принадлежали великому рабби Пинхасу благословенной памяти — расстаться с ними было бы выше его сил. Я также вижу мать и мою прямодушную здравомыслящую сестру Ханнеле, которая с трудом сдерживает слезы. По крайней мере, мне кажется, что я вижу их в бледно-желтом свете зари, что могу разглядеть всех, заметить страх и боль измученных лиц. Они идут к соседнему лесу. К братской могиле, которую молодым, следовательно, и моему брату Реувену, предстоит вырыть в сухой жесткой земле.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!