Кислородный предел - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
«Я вот только одного все никак не могу… — отвечала на это Зоя насмешливо. — Кто же будет устанавливать-то эту иерархию? Кто будет назначать самих экспертов? Мне кажется, кому-то очень бы хотелось распоряжаться этим правом самовластно и единолично, Но времена сейчас другие — сейчас уже нельзя единолично. Это данность, пойми ты, современного мира, и дурная она или хорошая, но она такова, какова она есть».
И вот тут-то Башилов загромыхал — византийка наступила ему на мозоль.
«Да в хвост и гриву я вашу реальность! Да! Самовластно и единолично! От кого, от кого, а от тебя, родная, я не ожидал подобного раболепия перед данностью. Господи, какими же вы все стали рабами! Готовы делать что угодно, лишь бы ваш «пот и слезы» котировались, лишь бы в этой гребаной данности вы были востребованы. На кого ты похожа — вдумайся, присмотрись. Шлюха рынка, ты боишься оказаться некупленной, как домашняя рыбка — оказаться вне аквариума. И, отклячивая задницу, взываешь к покупателю — ну, возьми меня! Если эти правила приняты всеми, то и я их приму, так, по-твоему, выходит? Ну, да и что с вас взять-то, с баб, когда у вас в основе, в корне — вот это стремление нравиться».
Нагибин застигает, обнаруживает сам себя в окрестностях того же Павелецкого вокзала. Находит скамейку в проеме между гаражей, садится. (Чем ближе рассвет, тем ближе и возможность осмысленно-целенаправленного действия.) И вертит, вертит телефон в руках, все не в силах избавиться от тремора пальцев. Решается все-таки.
— Фамилия женщины? — Молодой и четкий голос диспетчерши звенит, похож на голоса диспетчерш всех вместе взятых. И, дождавшись ответа, приказывает: — Оставайтесь на линии.
И приятное, расслабляющее позвякиванье в трубке. Музыка для релаксации. Словно Пярт, которого в Европе ставят специально для пациентов хосписов: монотонный, нежнейший звон колоколов для тех, чьи кишки на три четверти съедены метастазами. Звенят, звенят дивные колокольчики, и уже перед глазами снег порхает, белый, беспощадный снег, идущий миллионы лет. Все же музыка в трубке — не Пярт. Это Tabula Rasa с обратным значением, колокольчики для человека, который умирать не собирается и безбожно верит в то, что он не умрет никогда. Сквозь мелодию пробивается гул электрического ветра, мягкий шелест пальчиков по клавишам, и мерещится Нагибину движение бесплотной электронной вести по бесконечным километрам кабелей.
Прорезался снова дежурно-участливый голос диспетчерши, нанес ему холодящий удар надежды и отчаяния, будто впрыснул ментол в грузно вздувшуюся сердечную мышцу:
— Извините, информации о женщине с такой фамилией у нас сейчас нет. Полных данных нет по пострадавшим на текущий момент. Мы их только сейчас обрабатываем. Попробуйте позвонить позднее. Также можем вам посоветовать обратиться в больницы — позвонить туда или подъехать лично. Готовы записывать? Номера, адреса. Диктую — записывайте… Нет, мужчина, нет, — прорвалось вдруг в гладкой речи теплое, живое раздражение. — Это точно… вы уже седьмой с такой фамилией. Да, все семеро Башиловых… Вы записываете? Двадцать первая городская больница, телефон девятьсот двенадцать — двадцать три — тридцать четыре…
Он строчит, вбивает в память, специально вот для этой цели и второй мобильник у него. И не слышит он, как двое подошли, сели, взяли в клещи. Лишь когда тяжелая рука ложится на плечо, Нагибин поднимает голову. Заурядные виртуозы привокзального гоп-стопа. Невысокие и тонкие в кости, гибкие и верткие мужики с грязноватой смуглой кожей и бараньими темно-карими глазами.
— Деньги, — коротко бросают, не куражась и с давящей грозностью на Нагибина не зыркая.
— Деньги? Счас! — откликается с готовностью и, стиснутый с боков, неуклюже шарит по карманам. Возможность хоть сколь-нибудь осмысленного действия им наконец обретена. Виновато улыбаясь, он глазами, невербальным языком просит разрешения подняться со скамьи. В заднем, в заднем у него. Поднимается, телефон сжимает в кулаке. И в висок одного угощает — не согнав с лица угодливой улыбки и почти без размаха. И тычком второго в сердце. И ногами принимается поочередно их охаживать. Долбит, лупцует, гвоздит, удержу и устали не знает, все никак подняться не дает: одному, другому, одному, другому.
— Э, э адо, мужик, стой, э адо, — умоляет один, обращая к Нагибину рожу разбитую, черно-багровую, как арбузная мякоть в пыли. В глазах — покорность скотская, неизбывная мука жертвенной твари. — Не бей, прошу тебя, не надо, брат, прости.
— Жить, сука., хошь? — Нагибин дышит загнанно.
— Все… хотят., брат… — сквозь соленую кашу во рту тот выдавливает.
— А я? — гремит Нагибин. — А я хочу? Несправедливость, слышь? — И снова — в ребра шкоднику носок, и с каждым новым выкриком как будто понимание в него вбивает. — Я не хочу, а буду, буду, буду…
Его социальные шансы изначально равнялись нулю. Ему во всех подробностях предстояло повторить тупую, беспросветно-трудовую жизнь Сухожилова-отца — мастера по ремонту подвижного состава в депо — с похвальными профкомовскими грамотами (красный профиль Ильича на мелованной бумаге; «Награждается за добросовестное отношение к труду и успешное выполнение социалистических обязательств») и нищенской пенсией на период доживания. Облезлая хрущоба, окраина промышленного — под крылышком у грандиозного химкомбината — городка и рядовая школа, где каждый третий ученик поставлен на учет в детской комнате милиции, а преподы упрямо повторяют «дожить» вместо «класть», — таковой была уготованная Сухожилову взлетная полоса. Прилежный и дисциплинированный, он мог бы, морща свой ущербный каменистый лобик, получить приличное образование в каком — нибудь заштатном институтике и устроиться рядовым самураем продаж в «престижную фирму». Мир увеличил спрос на продавцов готового, торговцев пустотой, и ему было позволено стать скромным офисным служащим, каждый день ходящим на работу и смиренно сидящим в отведенном загончике с девяти до шести. Тем жалкеньким менагером, чей взмыленный и ошалевший архетип (с крупным потом на лбу и в распущенной удавке галстука) умирает от страха и нервного напряжения в многочисленных рекламах средств против стресса и лекарств от импотенции, конвульсивно подергиваясь в паутине телефонных проводов и истерично разгребая залежи платежных поручений. И электронный турникет, к которому он подносил бы карточку электронного пропуска, регистрировал и отмерял бы еще один день его жизни — единственный, невозвратимый, драгоценный, не приносящий ничего, помимо отупляющей усталости и унизительных грошей, необходимых, чтоб и дальше заниматься бессмысленной работой.
Однажды, лет в четырнадцать, Сухожилов столь ясно увидел себя вечным терпилой (работяжкой на химике — с отравленными легкими и похожими на сгнивший, раскрошившийся поролон мозгами, — скромным офисным служащим, бесконечно ничтожным, бесконечно зависимым от обстоятельств своего происхождения), что усталость от такой, еще только предстоящей жизни накрыла его с головой — будто всей неотвратимостью уготованных ему сизифовых перегрузок. Леденящий ужас врожденного рабства и покорного приятия собственной участи обжег ему кишки, и это был такой болезненный испуг, что после этого он не боялся уже ничего никогда.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!