Скверный глобус - Леонид Зорин
Шрифт:
Интервал:
«Я здесь, Алексей». Разумеется, здесь. Ты меня позвал, я услышал. Я тебе нужен, и этим все сказано. Я здесь и по-прежнему буду кем надо — твоим казначеем, твоею тенью, кем буду нужен, тем я и буду.
И все-таки я, еще не подохший, добрался до госпиталя в Нейи. Сестра милосердия, американка, высокая пышная брюнетка, взглянув на меня, понеслась за хирургом. Обоим и в голову не пришло, что я отлично знаю английский.
Так значит, дела мои — хуже некуда. Но уже не было сил ни слушать, ни думать о том, что со мной происходит. Мысли мои, если только можно назвать их мыслями, словно сталкивались, путались, уносились все дальше от этого дня, от луга в цветах, от капитана, который крикнул: L’erruption! и тут же упал.
На Капри людей хватало с избытком, встречал я и тех, что пришлись мне по сердцу. Среди потока энтузиастов, жаждавших поклониться идолу, среди любителей ухватиться за пестрый подол всемирной славы, среди репортеров, библиофилов, столичных и захолустных витий, восторженных дам, пожилых психопатов и молодых невольников чести — студентов, переставших учиться, среди разговорчивых теоретиков и мрачных немногословных практиков, известных связями с кроволюбивым и полукриминальным подпольем, были и стоящие люди. И между ними — издатель Пятницкий.
Именно с ним у меня возникла подлинная душевная связь. Я разговаривал с ним не таясь. Не избегая запретных тем.
Мы толковали и о словесности, и о моих попытках проникнуть в это величественное святилище. Он мне сказал, что было б полезно какое-то время пожить в столицах, слегка потолкаться среди писателей. Я сразу же вспомнил, что Алексей когда-то мне говорил о том же, остерегая: писатели — сволочи.
Мой конфидент расхохотался: суров Максимыч! Но подтвердил: бывают и сволочи. Больше — завистники. А, впрочем, их тоже надо понять. Подумайте сами: жизнь — собачья. Vie chienne, как изволят вздыхать французы. Жаровня. Бессонный котел самолюбий. Колючая тоска ожиданий, которые никогда не сбываются. Невыносимое ощущение собственной малости и незначительности. И чьи-то удавшиеся карьеры всегда — как нарочно — перед глазами. А вас не видят, не замечают. А люди — забавные насекомые. Так любят, чтобы их замечали. Не понимают, что это чревато.
Он напечатал мои творенья — и не однажды. Я был благодарен, но быстро унял литераторский зуд. До следующей моей работы прошло полтора десятка лет. Спасительный инстинкт удержал на самом краешке сладкой бездны. Головокружительной бездны. Сколько костей и черепов покоятся на дне этой ямы.
Помню, как я себя утешал: главное, черт возьми, впечатления. А их у меня должно хватить. Они мне подскажут мои сюжеты. Не только сюжеты — подскажут героев. Все так, но я убедился — и быстро: они не подсказывают слова. Можно быть переполненным жизнью и скопчески не уметь ее выразить. Но даже если сумеешь постичь великую тайну рождения слова, то надо найти его место в строке, надо следить, чтоб оно не выглядело дешевым бантиком или стекляшкой, претенциозным, как ожерелье на пухлой шее вчерашней торговки, допущенной в великосветское общество.
Проклятье. Мне не хватает вкуса. Но кроме того, мне не дано того неповторимого стиля, когда уже по первому звуку ты называешь имя писателя. И это еще не все. Безусловно, мне не хватает соображений. Нет золотого запаса мыслей, которые только и придают вес и значение произведению. Сегодня, когда я перечитываю трогательно бездарные опусы, трогательно цветистые фразочки и вижу их нищенское щегольство, испытываю досаду и стыд.
Нет, хорошо, что я удержался. Возможно, со временем, упражняя неповоротливую руку, то падая, то поднимаясь снова, я мог бы образовать свой вкус. Мог бы, но вкус не решает дела. В конце концов, он только твой цензор. Этакий благожелательный цензор, который желает тебе добра. Но он не заменит того, чего нет.
Собственный стиль, хотя он и редкость — тоже не пропуск в литературу. Даже запас соображений, без коего ты никому не нужен, если и вызовет интерес, не означает, что ты — писатель. Нужна еще музыка в душе, которая неизвестным образом переливается в твое слово, необходим особый ритм, в котором живет твое состояние, будь то согласие с жизнеустройством, либо отторжение мира. Будь то гармония, либо страдание. Ритм подсказывает вкусу, где надо заставить себя сдержаться, не заноситься, замкнуть уста. Ритм напоминает стилю, где он утрачивает особость, сбивается на известный лад, теряет необщее выраженье. Ритм регулирует мысль, дисциплинирует ее — надо уметь, закончив дело, оставить неведомому наперснику пространство для собственной работы, уметь ощутить, где быть костром, а где зарницей, источником света, который взойдет за пределом книги.
Все-таки жаль, что все эти истины открылись так трагически поздно, когда мое бедное перо и вовсе утратило ту энергию и ту одержимость, с которыми можно набрасываться на белый лист и вновь штурмовать свой письменный стол. Без этого тока любая мысль утрачивает и жар и блеск, слова выцветают, становятся блеклыми и худосочными, как дистрофики — их иссушает анемия. Взгляните, они едва стоят на тощеньких, рахитических ножках.
Бог с ним. Что я мог, то я сделал. И даже написал свою книгу. Сам олимпиец Андре Моруа сопроводил ее лестным напутствием. Все прочее написал мой отец и те, кто подстать ему дарованием. Слово принадлежит титанам. А я — человек прямого действия, старый солдат, легионер. И честно рассказал вам всю правду об Иностранном Легионе. Возможно, для многих из вас Легион — другое обозначение ада. При слове «честно» вы лишь поморщитесь, читая «всю правду» — лишь усмехнетесь. Но я не из тех, кто бросит камень в самые гордые дни своей жизни. Я выбрал то поле служения Франции, где доблесть становится ремеслом.
Пятницкий был одним из тех, с кем мог я говорить откровенно. Он был основательный человек, при первом же взгляде внушавший доверие. Я был удручен, когда Алексей порвал с ним так резко и оскорбительно. Причина была достаточно вздорной — Пятницкий в своем альманахе вдруг напечатал не то и не тех. Раздутые принципы, сплошь и рядом, сродни микробам — лишают вас близких и оставляют вокруг пустыню.
В ту пору отец стал скор на разрывы — Ульянов ли его заразил своей нетерпимостью к возражениям, характер ли стал с годами портиться, но он на удивленье легко стал обрывать многолетние связи. Он просто отталкивал все, что мешало его назначению — воспитать русскую народную душу. Поэтому запрезирал, заклеймил Московский Художественный Театр за обращение к Достоевскому. Сей классик народной душе был вреден, равно как и те злополучные авторы, которых издал Константин Петрович. Вскорости я и сам испытал гнев посуровевшего отца. Был предан анафеме и отлучен. Если б не Екатерина Павловна! Я сразу же кинулся к ней за помощью — кто еще мог меня защитить? Она написала Алексею, умилостивила, добилась прощения.
Италии я обязан встречей и дружбой с еще одним эмигрантом. То был примечательный человек. Везло мне на родственные характеры, как будто подожженные пламенем. Когда-то имя Амфитеатрова громом ударило по стране. За фельетон против всей династии насмерть обиженные Романовы отправили обличителя в ссылку. В конце концов он покинул отечество — впрочем, не первый и не последний.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!