Замри, как колибри - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Я могу припомнить, когда все в этой стране помешались на чертовой игре, – по-моему, дело было в 1900 году. Именно что все – даже в Бруклине играли. Я, тогда совсем еще малец, любил перебирать и разглядывать костяшки. Я всерьез думал, что родителям нравится изображать китаёз. Казалось, игра эта – для аристократов. Бедняки не могли приобрести набор для игры в маджонг. Бедняки не говорили по-китайски или по-японски. Так или иначе, повальное увлечение длилось не очень долго. Оно ушло вместе с увлечением фикусами и салфетками на спинках кресел. К сожалению, в те времена не было ни снотворных, ни бодрящих таблеток. Утром надо было идти на работу, болит у тебя голова или нет. Алка-зельцер еще не изобрели. И люди не выписывали чеков, чтобы оплатить проигрыш.
Вернемся в бар… У него, конечно, были свои святые покровители, или, пользуясь современным жаргоном, лакомки-папашки, богатенькие стариканы. Вечная слишком знакомая отговорка: «Да им ничего такого не нужно, они безобидные». Как будто тем доставляло радость платить за иллюзию траха. Все на вид почтенные граждане, предположительно кастраты. У всех не глаза, а телескопы, а в штанах муравьи. Все грезят о полете на Луну в тональности си минор.
Если, как сказал Виктор Гюго, «бордель – это место, где убивают любовь», то бар с пианистом – передняя дворца мастурбации. Потом эти безумные сентиментальные любовные песенки – и все записаны у нее в книжке: по-английски, по-японски, по-испански, по-итальянски, по-французски… «Что теперь, любовь моя?», «Ты мой кумир, моя радость и страсть», «Когда станет одиноко и печально, позвони. Хотя, может, поздно будет, просто позвони!», «Всем сердцем люби меня!», «Хочу, чтоб ты любила», «Любовь – как солнце», «Люби меня, и весь мир станет моим», «К нам пришла любовь», «Не могу я тебя разлюбить», «Это должен быть он – и его я люблю», «Всю меня – почему не взять всю меня?», «На свете не было сильней такой любви – любви моей», «Ты все для меня», «Когда ушел ты», «Я могу тебе дать лишь любовь», «Далекая мечта», «Давай притворимся», «Прощай, моя черная птица!», «Очарование», «Страстный взор». Добавьте запор и сомнение, обещания и стенания, жжение и Святой Профсоюз Машинистов железных дорог. Вычтите ночную бабочку и разделите на Синюю птицу. A la fin ce fût déplorable![17] Иными словами, «Ичику и Каламазу»[18]. Или по-японски – «Аиситэ ру»! («Я тебя люблю».)
В общем, проблема была все в той же старой заплетающейся безумной мольбе о любви. «Я люблю тебя!» Сказать это на языке, которым пользуешься каждодневно, – все равно что ничего не сказать. (Кто б, например, мог подумать, что так красиво – «оманко» – японцы называют шахну?) А сказать по-японски было нельзя, потому что не пришло время. Любить. «Легче сказать, чем сделать», – ответила она по телефону. Общий смысл был таков: сперва женись, а потом говори о любви. А между тем каждый вечер в баре только и слышно было: любовь, любовь, любовь. Из рояля текли реки любви, пел соловей в ее горле – и все о любви среди роз. К часу ночи заведение дымилось от любви. Уже и тараканы вусмерть перетрахались между клавиш. Воистину любовь. Сладостная смерть. По-японски звучит еще сладостней: «Дзокораку одзё».
Под ее густо накрашенными ресницами блуждала тень улыбки. И под улыбкой таилась печаль ее расы. Когда она стирала краску, оставались два черных провала, заглянув в которые можно было увидеть воды Стикса. Ничто не всплывало на поверхность. Все радости, скорби, мечты, иллюзии были спрятаны в бездонной глубине подземной реки, в tohu bohu[19] ее японской души.
Ее черное, тягучее молчание было для меня красноречивей любых слов. Еще оно было пугающим, потому что говорило о полной бессмысленности всего сущего. Так есть. Так было всегда. Так всегда будет. Что теперь, любовь моя? Ничего. Nada[20]. В начале, как и в конце, – безмолвие. Музыка подобна швейной машинке, насквозь прострачивающей безликую душу. Сутью своей певица ненавидела музыку. Суть ее составляла одно целое с пустотой.
«Вечная любовь под звуки босановы».
Итак, после нескольких подобных месяцев, из-за саднящего пальца на ноге, из-за писем, оставшихся без ответа, из-за бесплодных разговоров по телефону, из-за маджонга, из-за ее лживости и двуличности, фривольности и фригидности горилла отчаяния, в которую я превратился, вступила в схватку с дьяволом по имени Бессонница. Шаркая по квартире в три, в четыре или в пять утра, я начал писать на стенах – несвязные фразы, что-нибудь вроде: «Мне все равно, что ты молчишь; я тебя перемолчу». Или: «Когда заходит солнце, мы считаем мертвых». Или (цитируя одного приятеля): «Если ты меня еще не нашла, то и не станешь искать». Или, по-японски, сводки погоды, передаваемые из Токио: «Куморё токидори амэ». Иногда просто: «Покойной ночи!» («О ясуминасаи!»). Я почувствовал, как во мне пускает ростки зародыш нового безумия. Иногда я шел в ванную и строил рожи перед зеркалом, до смерти пугаясь самого себя. Иногда просто сидел в темноте и умолял телефон зазвонить. Или насвистывал: «Дым застилает глаза»[21]. Или вопил: «Merde!»[22]
Вполне допускаю, что мои переживания – это самое лучшее, что было во всей той истории, правда! Но кто может сказать наверняка? Я уже проходил через подобное, причем десятки раз, и, однако, всякий раз оно было новым, непохожим, еще мучительней, еще невыносимей. Мне говорили, что я прекрасно выгляжу, что молодею с каждым днем и прочую подобную дребедень. Никто не знал, что в душе моей засела заноза. Никто не знал, что я погружен в вакуум на атласной подкладке. Никто, видно, не понимал, в какого кретина я превратился. Но я это знал! Я становился на колени и искал муравья или таракана, чтобы выговориться. Я устал беседовать с самим собой. То и дело я снимал телефонную трубку и притворялся, что говорю с ней – не иначе как через океан. «Да, это я, Генри-сан, я в Монте-Карло (или в Гонконге, или в Веракрусе, какая разница). Да, я здесь по делам. Что? Нет, только на несколько дней. Ты без меня скучаешь? Что? Алло, алло!..» Нет ответа. Связь прервалась.
Это ж просто смех – для того, у кого твердый характер. В моем возрасте полагается быть экспертом в таких делах. Даже Байрон, с его изуродованной ногой, не мог бы придумать больше способов самоистязания, чем романтический идиот, в какого я превратился. Я способен был, стискивая одной рукой живот, чтобы внутренности не вывалились, другою жонглировать шариком для пинг-понга. (Кстати, о шарах. Говоря о тестикулах, японцы не удовлетворяются простым «яйца» – у них «римтама», или «золотые яйца».) Как деньги (канэ), о чем я уже говорил. Никогда – «грязные деньги», только «достопочтенные деньги» (о канэ). Что ж, если не научился ничему другому, то хотя бы стал немного разбираться в японском. (Частные уроки. Но давала мне их не она.) И чем больше я разбирался в японском, тем меньше понимал японцев – то есть их образ мыслей, их душу, их Weltanschauung[23]. Не на что опереться, в плане языка. Время от времени казалось, что я нашел ключ. Например, «Асахи» – это утренняя газета. «Аса мара» – утренняя эрекция. «Акагаи» могло означать как жирную устрицу, так и жирную шахну, смотря что вы предпочитаете. Но опасайтесь сказать: «Аиситэ ру» («Я люблю тебя»)! Лучше «Отче наш» прочитать, нежели преждевременно сказать: «Я люблю тебя». Однако улыбаться – всегда безопасно. Особенно когда тебя унизили, оскорбили, растоптали твое достоинство. Острая боль пронзает тебя позже, когда меньше всего ожидаешь. Она входит между ребер, легко проскальзывает, как рука под складку кимоно. И когда он, клинок, поражает тебя, правильно будет сказать в ответ: «Как прекрасно!» Это будет оправданием не только множества грехов, но и множества преступлений.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!