Двойной язык - Уильям Голдинг
Шрифт:
Интервал:
Непосредственно перед менструациями в девушках появляется что-то странное. Я говорю не о хорошеньких, красавицах или даже достаточно миловидных, каких новая семья приветливо встречает даже со скромным приданым. Я говорю о подлинно непривлекательных, которых бог поразил, которым нечего предложить на продажу и которые настолько укрываются в себе, что не способны довериться кому-то, а уж о пафосских[2]играх и речи быть не может. Они приобретают эти злополучные странные способности. Или «способности» не то слово? Собственно, описанию это не поддается, но только девушка становится очень искусной в том, что совершенно бесполезно – бесполезно со стороны, хотя сама девушка может и верить, что это правда так. Ну-у… Пусть и не поддается описанию, однако я все-таки постараюсь, как могу. Потаенная сила и действует исподтишка. Они высказывают пожелание и, если выскажут правильным – не правильным? – образом, порой, если весы самую малость склоняются в их сторону, тогда (чаще, чем бывает обычно, но только-только) они получают желаемое или кто-то другой получает. Мир кишит совпадениями, и девушка видит это. И использует при случае. Возможно, для кого-нибудь другого, кто и получает то, что хочет. Или, имею я в виду, получает то, чего не хочет. Тут доказательств нет. Я уже сказала, сила потаенная и нечестная знает, как прятаться, как требовать, как маскироваться, уклоняться, говорить языком раздвоенным и темным, точно змеиный, или вообще не говорить. К тому же силу эту не стоит преувеличивать. Она не прорицает, не выигрывает сражений. Не способна вылечивать чуму, а только головную боль, да и то не всякую, не способна излечить боль сердечную, а только одарить необходимыми слезами.
Когда мой отец в первый раз посадил меня на хлеб и воду, он забрал мою куколку. Я хотела, чтобы она вернулась ко мне, но, конечно, она не могла. Но когда меня выпустили, я сразу пошла туда, где они ее спрятали, потому что знала, куда пойти. Да, я знала, где они ее спрятали, потому что они были такие-то и такие-то и должны были положить ее именно туда. И вот я смотрела, как осел Питтак мотает головой из-за шипов в наморднике, и дурнота овладела мной, и я успокоила его, чувствуя, как от меня исходят любовь и утешение, изливаются через мою разболевшуюся голову и внезапно закружившиеся мысли на беднягу Питтака и успокаивают его, так что хвост у него опустился, а его член втянулся, и он безмолвно стоял у перекладины, понурив голову к самым копытам. Тут я услышала хохот и увидела, как над оградой двора ухмылялся Лептид, посверкивая зубами сквозь рыжую бороду и вопя на весь свет: «А он положил на тебя глаз!» И вот в этот палящий миг – привлеченный и рассерженный ослиным ревом – решительным шагом вступил мой отец. И остановился шагах в восьми. Побелел, повернулся и попросту убежал в дом. В голове у меня прояснилось, будто он из нее выбежал. Наступила великая тишь перемены и открытия. Я услышала очень тихое, но четкое «кап», повинуясь какому-то инстинкту посмотрела вниз и увидела первую каплю моей крови на ремне правой сандалии, будто маленькую звезду.
После этого, разумеется, я скрылась на женской половине, и были совершены положенные обряды очищения. Для меня началось пятидневное уединение. Распаленный осел и громкий мужской хохот Лептида и то, что он выкрикнул слова, которые не должно было произносить, – все это явилось как бы приобщением меня к моему новому состоянию.
Я конечно, должна была иногда чувствовать себя счастливой. Я думаю, девушки созданы, чтобы знать счастливую пору в детстве. Они в своей коже могут быть счастливее мужчин, а вернее, мальчиков, которые всегда что-нибудь да делают, обычно всякие пакости. Но теперь, разумеется, в возрасте пятнадцати лет я стала взрослой. Это было трудно. Иногда я думаю – да и думала еще в начале взрослости, – что нам следовало быть свободными и естественными, как птицы. Что мы подумали бы о птице, не такой, как другие, лихорадящей, которая никогда не летала бы, а все время сидела в гнезде? Но мои родители ожидали именно такой нормальности. Казалось бы, что может быть легче? Ведь мне не о чем было беспокоиться, кроме моих месячных и обрядов, с ними связанных, но обряды меня не затрудняли, а месячные не доставляли особых хлопот – только добавляли путаницы в голове, и она побаливала дня полтора. Их хватало как раз на то, чтобы напоминать мне, что женщины не свободны, даже свободные. Будто не очень тяжелая цепь подстерегала, чтобы замкнуться у меня на поясе в подтверждение, что я пленница, как все женщины. Единственное утешение – несколько дней в течение месяца я оставалась неприкасаемой. Из этого следовало, что в такие дни я могу думать какие хочу мысли и боги оставляют их без внимания, потому что мысли тоже были неприкасаемые. Я никому не открыла этой истины, ибо она тайна и ее надлежит писать, а не выражать словами. И в те дни, когда я считалась нечистой, меня одолевали всякие запретные мысли, которые нужно было припрятывать. Я делаю так и теперь, потому что мне пошел девятый десяток и какое значение имеет то, что я делаю?
Так как я стала взрослой, то, когда мой отец принимал гостей достаточно уважаемых – и не думаю, чтобы у моего отца бывали иные гости, – мне иногда дозволялось сидеть на высоком стуле рядом с креслом моей матери. Разумеется, на протяжении этих приемов ни моя мать, ни я не произносили ни слова, а если гость настолько забывал благовоспитанность, что обращался с вопросом к одной из нас, ему, как требуют приличия, отвечал мой отец. А потому, хотя я увидела Ионида очень скоро после того, как стала взрослой, я не обменялась с ним ни единым словом. Он был жилистый, беспокойный и очень тощий. Хотя ему было немногим больше тридцати, в его волосах пробивалась седина, а кожа вокруг рта и на подбородке – он брился на александрийский манер – выглядела землистой. Когда он улыбался, было видно, как движутся мышцы его испитого лица. Это была странная улыбка. В ней таилось горе, которого, я уверена, он не испытывал. Она появлялась, можно сказать, отчасти случайно, а отчасти из-за его положения, весьма важного. Ведь он был жрецом, который истолковывал бормотания Пифии, когда откровение дурманило ее. Во время второго его визита было мгновение, когда он даже улыбнулся мне, что у более молодого и менее высокопоставленного человека кое о чем говорило бы. Но это была добрая грустная улыбка, и она тронула мое сердце, как когда-то мой брат. Я осмелилась чуть улыбнуться в пол и плотнее стянула шарф, думая, что на мне мое лучшее платье, то – с каймой из яиц и дротиков, я не сомневалась, что он составил мнение и хотел что-то сообщить мне. Это было как первый проблеск солнца. На следующий же день мой отец послал за мной. Но не в большой зал, где мы принимали гостей, а в комнату поменьше, ту, где велись дела поместья, единственную в доме, где была бумага и еще – большие связки счетных палочек. Мой отец щелкал костяшками своего абака. Когда я вошла, он бросил таблички рабу-управляющему, который в ожидании стоял рядом с ним.
– Сложишь сам.
Когда раб ушел, отец повернулся ко мне.
– Ты можешь сесть вот тут.
Я взобралась на трехногий табурет, слишком для меня высокий, и стала ждать. Он открыл шкатулку и вынул документ – весь, как я увидела, исписанный – очень красивыми буквами. Отец развернул его и забормотал себе под нос:
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!