“…я прожил жизнь”. Письма. 1920–1950 гг. - Андрей Платонович Платонов
Шрифт:
Интервал:
Зав<едующий> губмелиоземом (секрет – не передавай ни Волкову[243], никому) уезжает в Сталинград (Царицын)[244] и зовет меня с собой. Я стараюсь быть пока нейтральным. Ну, плюнем на это! Пишу на службе, меня теребят, поэтому кончаю. Завтра напишу большое письмо. Чемодан мой лежит в мелиорации. Ночевал у Барабанова[245]. Очень хорошие люди. Все утро ходил с комиссионершей[246] и женой Барабанова осматривал комнаты. Нашел за 15 р<ублей> с отоплением, необходимой мебелью и двумя самоварами. Сегодня после занятий переезжаю туда. Был у Тихомирова[247] (в редакции); сами предложили работать. Будут платить, но очень мало. Все равно буду работать. В Тамбове (как говорят в редакции) нет ни одного поэта, ни одного беллетриста![248] Удивительный город! Как Тотик – не скучает по мне? Я уже заскучал. Скорей бы устроиться, а то нельзя писать.
Уверен, что долго не проживу, – чудовищная зверская обстановка.
На днях – подробное письмо. И цены на продукты. И всё прочее. Очень мне тут тяжело. Толкай мои литературные дела.
Обнимаю и целую обоих. Живи спокойно. Я твой и Тоткин. Мой адрес пока: Тамбов, Губземуправление, губмелиоратору Платонову.
Твой Андрей, 10/xii, 12 ч<асов> дня.
Впервые: Волга, 1975. С. 164 (в сокращении).
Печатается по: Архив. С. 446–447. Публикация Н. Корниенко.
[102] М. А. Платоновой
11 декабря 1926 г. Тамбов
Тамбов, 11/xii, 6 ч<асов> вечера.
Мария!
Вот я сижу в маленькой почти пустой комнате (стол, стул, кровать). Маленький дом стоит на дворе[249]. Улица безлюдна, глуха и занесена снегом. Полная тишина. Я совершенно одинок. На моей двери висит эмалированная табличка: “А. И. Павловъ, Артистъ Императорскихъ Театровъ”. Когда-то, наверное, в этой комнате жил некий “А. И. Павловъ” и, может быть, сидел за тем же столом, где сейчас сижу я, и так же скучал в этом глухом и тихом городе.
Я с трудом нашел себе жилище, несмотря на то что квартир и комнат в Тамбове много. Принимают за большевика и чего-то боятся[250]. Город обывательский, типичная провинция, полная божьих старушек[251].
Мне очень скучно. Единственное утешение для меня, это писать тебе письма и кончать “Эфирный тракт”[252]. В ГЗУ – отвратительно. Вот когда я оставлен наедине с своей собственной душой и старыми мучительными мыслями. Но я знаю, что всё, что есть хорошего и бесценного (литература, любовь, искренняя идея), всё это вырастает на основании страдания и одиночества. Поэтому я не ропщу на свою комнату – тюремную камеру – и на душевную безотрадность.
Иногда мне кажется, что у меня нет общественного будущего, а есть будущее, ценное только для меня одного. И все же бессмысленно тяжело – нет никаких горизонтов, одна сухая трудная работа, длинный и глухой “тамбов”.
Я не ною, Мария, а облегчаю себя посредством этого письма. Что же мне делать?
Я вспоминаю твои слова, что я тебе изменю и т. д. Ты посмотри на меня, на Тамбов, на всё – чем я и где живу, – и тебе станет смешно.
Мне как-то стало всё чуждым, далеким и ненужным. Только ты живешь во мне как причина моей тоски, как живое мучение и недостижимое утешение… Еще Тотка – настолько дорогой, что страдаешь от мысли его утратить. Слишком любимое и драгоценное мне страшно, я боюсь потерять его, потому что боюсь умереть тогда.
Видишь, какой я ничтожный: боюсь умереть и поэтому берегу вас обоих, как могу.
Помнишь эти годы. Какой мукой, грязью и нежностью они были наполнены? Неужели так вся жизнь?
Я думаю, что религия в какой-нибудь форме вновь проникнет в людей, потому что человек страстно ищет себе прочного утешения[253] и не находит его в материальной жизни.
Слушай, Маша, ты обещала мне прислать фотографию – свою и Тотки! Ты не забудь, пожалуйста. Воспоминания будут моей религией, а фотография – иконой.
Я бы хотел чем-нибудь развеселить тебя, но ника не могу даже улыбнуться.
Ты бы не смогла жить в Тамбове. Здесь действительно мерзко. А быть может, мне придется здесь умереть. Кто знает, разве я думал попасть когда-нибудь в Тамбов, а вот живу здесь. Как странно всё, я как в бреду и не могу опомниться. Но и выхода нет для меня. Я постараюсь успокоиться, лишь бы покойно и хорошо было вам. Оба вы слишком беззащитны и молоды, чтобы жить отдельно от меня. Вот чего я боюсь. Оба вы беспокойны, стремительны и еще растете – вас легко изуродовать и обидеть. Но что делать, я не знаю. Обними и расцелуй Тотку, я не скоро его увижу, не скоро я повожу его верхом. А ты вспомни обо мне и напиши письмо, потому что я тобой только держусь и живу.
До свиданья. Обнимаю и целую обоих и жму твою руку.
Андрей. <Рис.>[254]
Тотик рисует лучше меня!
Впервые: Волга, 1975. С. 164 (в сокращении); Архив. С. 449–450.
Публикация Н. Корниенко.
Печатается по автографу: ИМЛИ. Ф. 629. Оп. 3. Ед. хр. 7. Л. 6–7.
[103] М. А. Платоновой
13 декабря 1926 г. Тамбов
Дорогая Маша!
Пишу тебе третье[255] письмо из своего изгнания. Грусть моя по тебе растет вместе с днями, которые все больше разделяют нас.
Вот Пушкин в моем переложении:
Я помню милый нежный взгляд
И красоту твою земную;
Все думы сердца к ней летят,
Об ней в изгнании тоскую…[256]
И я плачу от этих стихов и еще от чего-то.
Я уехал, и как будто захлопнулась за мной тяжелая дверь. Я один в своей темной камере и небрежно влачу свое время. Как будто сон прошла совместная жизнь, или я сейчас уснул и мой кошмар – Тамбов.
Видишь, как трудно мне. А как тебе – не вижу и не слышу. Думаю о том, что ты сейчас там делаешь. Почему ты не хочешь писать мне? Я хорошего не жду, но и плохого не заслужил.
Завтра утром переезжаю в пригород Тамбова, где нашел себе комнату со столом за 30 р<ублей> в месяц.
Там, правда, грязно, старуха нечистоплотна, но дешево. Будет обед, два чая и ужин – и всё стоит с комнатой 30 руб<лей>. Похоже, что я перехожу в детские условия своей жизни: Ямская слобода[257], бедность, захолустье, керосиновая лампа. Там я буду жить и писать.
Работать (по мелиорации) почти невозможно. Тысячи препятствий
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!