Магия книги - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
В какой мере фантастические прогнозы Юнгера будут «верны», что с той или иной точки зрения можно привести в качестве убедительного возражения против них, — мне не интересно. Спорить об этом значит заниматься беллетристикой и болтовней. Мне вполне достаточно того, что, читая Юнгера, я был участником его наблюдений и плодотворно провел свои дни. Эта прекрасная книга многому меня научила и к тому же заполнила мои пробелы в области естествознания и техники, где я отстал. В смысле гуманизма и морали она не изменила меня, но благотворно укрепила мои взгляды.
1960
Из всех русских поэтов как раз тот, кому принадлежит самая горячая любовь русских читателей, известен у нас мало, это Пушкин. Его язык, неисчерпаемо музыкальный для каждого, владеющего русским, едва ли намного труднее для перевода, чем язык Гоголя или Достоевского, однако ценность и волшебство пушкинского творчества, обоснованы русским языком более глубоко и прочно, чем у любого другого русского автора. Должно быть, этот вывод, который означает, что Пушкин непереводим, более всего верен в отношении его поэзии. Его проза, сколько бы она ни теряла при переводе, все же доступна и нам, нерусским, а благородное мастерство рассказчика, тонкий романтизм и проблематика его повестей, в которой слышатся отзвуки эпохи Байрона, и по сей день не утратили своей высокой прелести и дивной мелодичности.
1924
ДНЕВНИК
Мыслитель Толстой, а не Толстой-человек вел эти записи, — так кажется на первый, поверхностный взгляд. В них крайне мало биографического и совсем ничего подходящего для анекдотов из жизни великого человека, и поначалу думаешь, что это просто заметки, отражающие его размышления, его старания постичь мир. Но если рассматривать их лишь как то, что мы привычно именуем «мыслями», многие из этих заметок вызовут разочарование, ибо они очень неуверенны, осторожны, приблизительны и форма их далека от совершенства. Однако «мысли» Толстого — это не мысли ученого или литератора, и в данном случае вообще не идет речь о сугубо формальной задаче — интеллектуального постижения и максимально точного описания тех или иных фрагментов мира. Толстой борется за саму истину, это борьба всей его жизни, тяжелейшая, образцовая, достойная глубокого уважения борьба не за познание жизни, а за жизнь по истине, жизнь по Богу. Оттого и выражения, которые находит себе мысль, порой мучительно ищущие, блуждающие, оттого и сам Толстой в многочисленных маргиналиях постоянно сетует, что пишет неясно, не попадая в цель, — эта цель есть сама жизнь. Поэтому его мысли — по видимости чисто абстрактного свойства — целые серии мыслей из области феноменологии и теории познания, предстают нам только как пылающие, страстные, мятежные попытки придать наглядную форму результатам абстрактного познания, воплотить истину в мудрости, воззрения — в жизни. Часто эти попытки прекращаются, уступая печальному смирению, и он, стареющий человек, сокрушенно отказывается от дальнейших стараний понять мир, но не с тем, чтобы удалиться на покой, а чтобы еще более неуклонно, еще более страстно пробивать путь действию, путь деятельной, изо дня в день борющейся, терпящей поражения, но вновь восстающей из праха любви. Итог всей мудрости — любовь, и смысл жизни — любовь, еще нигде это не было высказано с такой жизненной силой, глубоко выстраданной и все же торжествующей, с такой захватывающей страстью и с такой высокой мудростью, как в этом удивительном дневнике.
1923
ТОЛСТОЙ И РОССИЯ
Давно миновали те времена, когда наше национальное чувство, растревоженное внезапной угрозой, побуждало нас смотреть на все чужое с неприязнью и враждебностью. В те времена у нас даже высказывали сомнения, позволительно ли нам играть пьесы англичанина Шекспира, а некоторые излишне усердные господа опорочили как слабость, которую надлежит немедленно преодолеть, лучшую из лучших черт Германии — уважение ко всем ценностям и достижениям других народов мира. Всячески поносили себялюбие Англии, якобы закосневшей в неприкрытом эгоизме, а сами меж тем подталкивали немецкий дух по тому же пути холодного себялюбия и в конечном-то счете бесплодной ограниченности. Эти времена уже в прошлом, сегодня у нас уже не ропщут, если кто-то воздает хвалу Флоберу или Гоголю.
И давно уже мы снова смогли заговорить о том, что после этой войны Германии нельзя стать чем-то вроде острова, что она должна возобновить сотрудничество с соседями, находя общие цели, применяя общие методы, почитая общих богов. С недавних пор даже о Европе говорят больше чем когда-либо, и, по-моему, прекраснейшим достижением нашего времени, стоящим выше всех национальных различий, должно стать укрепление общеевропейского сознания, уважение к общеевропейскому духу. Но многим Европа видится в таких границах, которые вызывают озабоченное раздумье: иные из наших лучших умов (например, Шелер в великолепной, пылающей книге «Гений войны») целиком и полностью исключают из своей Европы Россию. Вообще европейская мысль в эти неспокойные дни полна агрессии и, по-видимому, устремлена не к объединению, а к разделению Европы. Между тем идея будущего духовного европейского единения могла бы стать первым предварительным шагом к объединению всего человечества, но, как выражение любого космополитизма, эту мысль сегодня решительно отвергают, считая, что ее место в царстве поэтических грез. С этим я согласен, хотя о поэтических грезах я очень высокого мнения, да и вовсе не считаю идею объединения всего человечества красивой мечтой нескольких великих идеалистов — Гете, Гердера, Шиллера… Я считаю ее душевным переживанием, то есть самой реальной вещью на свете. Ведь на этой идее зиждутся наше религиозное чувство и мышление. Всякая достигшая высокого уровня и жизнеспособная религия, любое творческое, художественное мировоззрение основаны на принципиальной убежденности в высоком достоинстве и духовном предназначении человека, человека как такового.
Мудрость китайца Лао-цзы и мудрость Иисуса или мудрость индийской Бхагавадгиты явственно свидетельствуют об общности духовных основ всех без исключения народов, и это же относится к искусству всех времен и всех стран. Душа человека, священная, способная любить, способная страдать, жаждущая спасения, открывает нам свой лик во всех помыслах и во всех деяниях любви, — у Платона и Толстого, у Будды и св. Августина, у Гете и в сказках «Тысячи и одной ночи». Не следует отсюда заключать, будто необходимо объединить христианство и даосизм, философию Платона и буддизм, или предполагать, что, создав сплав духовных миров, разделенных временем, расовыми, климатическими, историческими границами, можно получить идеальную философию. Христианин — это христианин, а китаец — китаец, пусть каждый стоит за свой способ бытия и мышления. Признавать, что все мы — лишь отдельные частицы единого целого, отнюдь не означает, что можно счесть излишним и упразднить хотя бы один определенный путь, один определенный кружной путь, хотя бы один-единственный поступок или страдание на свете. Ведь осознание своей детерминированности не дает мне свободы! Но оно, конечно, приведет меня к скромности, терпению, добродушию, так как, осознав, что детерминировано мое бытие, я должен предполагать, что детерминировано и любое другое живое существо, считаться с этим фактом и принимать его как должное. И точно так же понимание, что, независимо от того, о каком континенте идет речь, человеческая душа священна и обладает предназначением, есть служение духу, который нам надлежит считать более благородным и более широким, чем верность любой присяге и любому догмату. Это дух благоговения и любви. И только перед ним открыт вечный путь совершенствования и чистого стремления.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!