Большой дом - Николь Краусс
Шрифт:
Интервал:
В кухне я долго нащупывала выключатель. Когда свет наконец зажегся, у меня чуть сердце не разорвалось: встав коленками на стул у изрезанного тесаками деревянного стола, белобрысый мальчик лет восьми-девяти обгладывал куриную ножку. Ты кто? — спросила я не то шепотом, не то громко, но вопрос был скорее риторическим, потому что я в тот же миг поняла, что это он, крошечный мальчик с картины, которую я только что рассматривала. Он просто зашел перекусить. Мальчик, в пижаме с изображением Человека-паука и стоптанных шлепанцах, неторопливо вытер тыльной стороной ладони испачканное жиром лицо. Я — Жижи. Странное имя, подумала я, но на дальнейшие объяснения рассчитывать не приходилось, поскольку Жижи соскочил со стула, бросил косточку в мусорное ведро и исчез в кладовке. Минуту спустя он появился: рука до самого локтя — в банке с печеньем. Он извлек печеньице, предложил мне. Я покачала головой. Пожав плечами, Жижи сунул печенье себе в рот и стал задумчиво жевать. Волосы у мальчишки спутались, даже свалялись, словно их не расчесывали много недель. Tu as soif? — спросил он. Что? Он сделал вид, что пьет из воображаемого стакана. A-а, сказала я, нет, спасибо. А затем вдруг спросила: господин Леклерк знает, что ты здесь? Мальчик нахмурился. Э-э? — непонимающе протянул он. Господин Леклерк, повторила я. Он знает, что ты здесь? Tonton Claude? — переспросил мальчик. Я силилась понять, но тщетно. Mon oncle? — спросил он. Он твой дядя? Я опешила. Жижи взял еще одно печенье и откинул с глаз белесую прядь.
Потом, грызя печенье, Жижи повел меня к лестнице — такой невесомый шустрый малыш, а может, он просто казался мелким на фоне темных давящих стен Клауденберга? Когда мы поднялись на верхнюю площадку, я взглянула на Брейгеля — проверить, ушел ли мальчик, утонул ли человек в шляпе. Но человечки на картине были слишком маленькими, издали не различить, а Жижи уже спешил вперед, почти завернул за угол. Сунув в рот последний кусочек печенья, он отряхнул крошки о пижамные шаровары, вынул из кармана крошечный игрушечный автомобильчик и провел колесами по стене. Потом снова спрятал машинку в карман и взял меня за руку. Один длинный коридор, другой, третий, низкие двери, новые лестницы. Жижи то устремлялся вперед, вприскочку, пританцовывая, то возвращался и опять брал меня за руку, а мне казалось, что я заблудилась, но отчего-то ничуть этого не боялась. Обстановка вокруг сделалась проще, украшений по стенам стало меньше, и наконец мы начали подниматься по узкой винтовой деревянной лестнице, все выше и выше, и я поняла, что мы внутри одной из башен замка. Наверху оказалась комнатка с четырьмя узкими окнами, по одному на каждую сторону света. Одно из стекол было разбито, и ветер задувал в щель. Жижи включил лампу с абажуром — сплошь в наклейках со зверями и радугами. Кое-где наклейки были поцарапаны, словно их, от нечего делать, кто-то пытался сорвать. На полу валялись одеяла, подушка с застиранной наволочкой в цветочек и несколько потрепанных чучел животных, которые сбились вместе — вроде как одна взъерошенная семейка. Там же, на полу, валялась зачерствевшая половинка батона и стояла непочатая банка с вареньем. Мне почудилось, что мы попали в звериную нору или берлогу, какие описаны в детских книгах — с домашней мебелью и всеми атрибутами человеческой жизни в миниатюре, — только нашли мы ее не под землей, мы не спускались, а наоборот, поднимались до самого неба, и вместо тепла и уюта в убежище мальчика гулял ветер и пахло одиночеством. Жижи выглянул в окно и вздрогнул. Мне сразу представилось, как смотрится наша башенка снаружи: светящийся стеклянный батискаф плавает в темном море, а в нем — результаты эксперимента, два человеческих существа. На подоконнике замерли в пылу сражения три или четыре оловянных солдатика с облезшей краской. Я хотела обнять мальчика, сказать ему, что все в конце концов образуется, не в том смысле, что все будут счастливы и жизнь прекрасна, но все-таки она непременно сложится, причем неплохо. Но я не двинулась с места, не дотронулась до него, не утешила, даже ничего не произнесла — боялась его напугать, да и нужных французских слов не знала. На стене, приклеенная скотчем, висела фотография женщины с пышными распущенными волосами и намотанным на шею шарфом. Жижи обернулся, перехватил мой взгляд и, сдернув фото со стены, сунул под подушку. После чего забрался под одеяло, свернулся калачиком и заснул.
Я тоже уснула. А когда проснулась во второй раз за ту долгую ночь, Жижи прижимался ко мне, как котенок к кошке. Небо уже слегка посветлело. Не желая оставлять малыша одного, я взяла его на руки — бережно-пребережно. Я выросла без сестер и братьев, и этот мальчик был, насколько мне помнится, первым ребенком, которого я держала на руках. До чего же легкий! Когда спустя годы я прижимала к себе собственного, нашего с Йоавом сына, я иногда вспоминала Жижи. Он пошевелился, пробормотал что-то неразличимое, вздохнул и продолжал спать у меня на плече — тельце как кулек, ноги болтаются. Я спустилась с ним по лестнице, миновала многие двери и коридоры, и вдруг, каким-то чудом или случайно срезав путь, оказалась у низкой дверцы, которая вывела меня в короткий переход, оттуда в другой — и вот я уже в большом вестибюле, где Леклерк знакомился с нами под огромной стеклянной люстрой, которая раскачивалась у него над головой, точно дамоклов меч, — так мне, во всяком случае, вспомнилось, когда я брела по этому жуткому замку с ребенком на руках. Да я бы никогда и не осмелилась ходить тут ночью, если бы Жижи не сопел тепло и тихонько в самое мое ухо. Я двинулась тем же путем, что Леклерк накануне вел нас с Йоавом. Подходя к громадному зеркалу, я была почти готова к тому, что мальчик как настоящий призрак в нем не отразится, но нет, в тусклом свете я различила очертания обеих наших фигур. Подойдя к двери, которую Леклерк отпер, чтобы через окна показать нам сад, я переместила вес Жижи на одну руку, а другой нажала ручку. Она поддалась легко. Леклерк, должно быть, забыл запереть дверь, когда мы отсюда ушли, подумала я и ступила в комнату, намереваясь только бросить взгляд на сад в сером сумраке — я всегда любила предрассветный час за эту потертость, за хрупкость, которой он наделяет все предметы. Но, видимо, я спутала дверь. В этой, совсем темной комнате окон не было или они были занавешены тяжелыми шторами. Конечно, Леклерк мог возвратиться и задернуть их перед сном, но мне это казалось маловероятным. Через несколько секунд я поняла: эта комната намного больше той, что выходит в сад, это скорее зала, а не комната, а еще я почувствовала чье-то безмолвное присутствие и различила тени, множество теней, разного размера; они стояли длинными рядами — бесконечными и печальными — и, казалось, простирались во всех направлениях, до далеких углов сводчатого зала. Хотя видела я очень немного, я вдруг поняла, что это за тени. Мне внезапно вспомнилась фотография, на которую я наткнулась несколькими годами раньше, еще в колледже, читая книгу Эммануила Рингельблюма для курса истории: евреи на Умшлагплац в Варшавском гетто сидят на корточках, на бесформенных мешках или просто на земле, ожидая отправления в Треблинку. Фотография потрясла меня еще тогда: во-первых, из-за моря обращенных к объективу глаз, что предполагает, что было достаточно тихо и все слышали команды фотографа; во-вторых, из-за постановочности кадра — автор явно старался изо всех сил и тщательно продумал, как множество бледных лиц в темных шляпах и шарфах будут перекликаться с бесконечным узором светлых и темных кирпичей на той стене, которая заманила людей в капкан. Позади стены было прямоугольное здание с рядами квадратных окон. Все это вместе составляло могучую геометрию неизбежности, где любой материал — евреи, кирпичи, окна — имел свое надлежащее и необратимое место. Мои глаза попривыкли к темноте, и я потихоньку начала видеть, а не только ощущать, не умея назвать то, что ощущаю. Вокруг выстроились обеденные и письменные столы, стулья, бюро, сундуки, лампы — все стояли по стойке «смирно», точно ждали команды, и я поняла, почему мне вспомнилась фотография евреев на Умшлагплац. Ведь на том этапе работы над курсовой я рассматривала еще целый ряд фотографий, в частности, синагог и еврейских промышленных складов, куда гестаповцы, разграбив дома высланных или убитых евреев, свозили мебель и всякую домашнюю утварь. На тех фото были целые армии перевернутых вверх ножками стульев, словно в закрывшейся на ночь столовой, а еще высокие стопки, почти башни постельного белья и бесконечные полки с серебряными ложками, ножами и вилками.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!