Поэтому птица в неволе поет - Майя Анджелу
Шрифт:
Интервал:
Когда мы добрались до лестницы, ко мне вернулась уверенность. Вот мои «взрослые» друзья – выпускной класс. Волосы зачесаны назад, ноги смазаны маслом, на всех новенькие платья с заутюженными складками, у всех свежие носовые платки, маленькие сумочки – все пошито дома. Ну и задирали же мы все носы. Я присоединилась к друзьям и даже не посмотрела, как родные отправились искать места в переполненном зале.
Школьный оркестр заиграл марш, один за другим вошли все классы – все было отрепетировано заранее. Мы стояли перед своими стульями, каждый на заранее оговоренном месте, и после сигнала дирижера хора мы сели. Едва мы устроились, как оркестр заиграл гимн Соединенных Штатов. Мы опять встали и запели, а потом прочитали Клятву Верности. Краткий миг постояли, и вот дирижер и директор подали нам сигнал – как мне показалось, немного нервный, – что можно сесть. Выполнять эту команду нам было настолько непривычно, что отрепетированный, отлаженный процесс дал сбой. Целую минуту мы нашаривали стулья, неуклюже сталкиваясь друг с другом. В моменты душевного напряжения привычки порой меняются, порой обостряются, и вот, разнервничавшись, мы подсознательно следовали привычному сценарию всех собраний: гимн Соединенных Штатов, потом – Клятва Верности, потом – песня, которую все известные мне чернокожие называют негритянским национальным гимном. Всё – в одном ключе, с равным пылом; как правило, выходило очень дружно.
Когда я наконец нашарила свой стул, на меня накатило предчувствие, что дальше будет только хуже. Случится что-то неотрепетированное, непредвиденное – и мы предстанем в неприглядном виде. Отчетливо помню, что совершенно сознательно выбрала местоимение. Именно «мы», все выпускники, весь коллектив, к которому я все еще принадлежу.
Директор поприветствовал «родителей и друзей» и попросил священника-баптиста начать общую молитву. Она оказалась краткой и бодрой – на миг мне показалось, что все вернулось на гладкий и предсказуемый путь. Однако, когда директор вышел на кафедру, он заговорил другим голосом. Звуки всегда производили на меня глубочайшее впечатление, а голос директора я особенно любила. По ходу собраний он ослабевал, истаивал, падал в аудиторию. Поначалу я не собиралась его слушать, но любопытство мое разыгралось, и я выпрямилась, приготовившись ничего не пропустить.
Он заговорил про Букера Вашингтона, нашего «великого покойного лидера», который говорил, что мы должны быть едины, как пальцы одной руки, и так далее. Потом добавил несколько невнятных высказываний про дружбу и как все добрые люди должны оделять дружбой тех, кому в жизни повезло меньше, чем им. Тут голос его почти угас, истончился. Так река превращается в ручеек, а потом – в струйку. Но вот он прочистил горло и произнес:
– Сегодня перед нами выступит наш друг, который приехал из Тексарканы, чтобы обратиться к вам с приветственным словом, но, сообразуясь с расписанием поездов, ему придется, как говорится, «выступать на бегу».
Он добавил, что мы всё понимаем и хотим, чтобы оратор знал: мы чрезвычайно признательны за то, что он счел возможным уделить нам время, и еще что-то про то, что нужно уметь подстраиваться под чужое расписание, а потом, без лишних слов:
– Прошу – мистер Эдвард Данливи!
Из-за кулис вышел не один белый, а сразу два. Тот, что пониже ростом, шагнул на кафедру, а высокий направился к стулу в середине сцены. Вот только стул принадлежал нашему директору, и тот уже успел на него сесть. Оставленный без пристанища джентльмен некоторое время маялся по сцене, только потом священник уступил ему свой стул, после чего – выказывая даже большее достоинство, чем того требовала ситуация, – вовсе спустился в зал.
Данливи обвел слушателей взглядом (мне, глядя вспять, кажется: он хотел убедиться, что в зале не пусто), поправил очки и начал зачитывать один лист бумаги за другим.
Он рад «оказаться здесь и обнаружить, что все происходит так же, как и в любой другой школе».
После первого же «аминь», прозвучавшего из зала, я пожелала посмевшему это произнести незамедлительной смерти – пусть подавится этим словом. Однако «аминь» и «Да, сэр» начали падать тяжелыми каплями по всему залу – как сквозь прохудившийся зонт.
Мистер Данливи поведал нам, что молодое поколение Стэмпса ждут удивительные перемены. В Центральной школе (разумеется, школа для белых считалась центральной) уже запланированы нововведения, которые будут внедрены осенью. Из Литл-Рок приедет известный художник и будет преподавать живопись. В химической лаборатории поставят новейшие микроскопы и другое оборудование. Мистер Данливи тут же просветил нас, чьими стараниями Центральная школа получила эти блага. Впрочем, и мы не останемся в стороне от задуманного им плана усовершенствований.
Он сказал, что напомнил людям, занимающим очень высокие посты, что один из лучших футбольных нападающих Сельскохозяйственно-механического колледжа Арканзаса – выпускник доброй старой Школы округа Лафайет. Тут количество «аминь» поуменьшилось. А те немногие, что все-таки вырвались, как бы повисли в воздухе, отяжелев.
Он продолжал нас хвалить. Добавил, что всем хвастается: «Один из лучших баскетболистов из “Фиск” впервые забросил мяч в корзину здесь, в Школе округа Лафайет».
Белые дети получат возможность стать Галилеями, мадам Кюри, Эдисонами и Гогенами, а наши мальчики (о девочках речь не шла вовсе) должны попробовать стать Джессами Оуэнсами и Джо Льюисами.
Оуэнс и Коричневый Бомбардировщик в нашем мире считались великими героями, но с какой стати школьный чиновник из этой дыры для белых – Литтл-Рок – вздумал нам навязывать, что эти двое – наши единственные герои? С какой стати он заявляет, что Генри Риду, чтобы стать ученым, нужно трудиться, как Джорджу Вашингтону Карверу: чистить обувь, зарабатывая на плохонький микроскоп? Бейли, понятное дело, всегда был слишком мал ростом, чтобы стать спортсменом, – так какому же конкретному ангелу, приклеенному к какой должности в округе, теперь решать, что, если брат мой надумает стать юристом, ему придется сперва оплатить пошлину за цвет своей кожи: пособирать хлопок, помотыжить кукурузу, поучиться на заочном отделении лет этак двадцать?
Безжизненные слова падали в зал кирпичами, слишком многие из них оседали у меня в желудке. Сдерживали выучка и воспитание – я не могла обернуться, но справа и слева от меня гордые выпускники 1940 года уже повесили головы. Каждая из сидевших в моем ряду девчонок нашла способ занять руки своим носовым платком. Некоторые скручивали крошечные квадратики ткани в узлы, другие – складывали в треугольники, но большинство – скатывали в жгут, вдавливали в желтую ткань на коленях.
А на кафедре в очередной раз разыгрывалась античная трагедия. Профессор Парсонс сидел, застыв, будто статуя, отвергнутая ваятелем. Его крупное тяжелое тело, казалось, стало бессильным и безвольным, глаза говорили о том, что он уже не с нами. Остальные учителя рассматривали флаг (им был замотан правый край сцены), или свои записи, или окна, выходившие на нашу вдруг ставшую знаменитой спортивную площадку.
Выпускная церемония – сокровенное волшебство нарядных платьев, подарков, поздравлений и аттестатов – для меня завершилась еще до того, как выкликнули мое имя. Мои достижения ничего не значили. Карты, безупречно раскрашенные тремя цветными карандашами, вызубренное написание многосложных слов, чтение наизусть «Поругания Лукреции» – все тщетно. Данливи нас разоблачил.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!