Иннокентий Смоктуновский. Без грима - Мария Иннокентьевна Смоктуновская
Шрифт:
Интервал:
– Можно я задам вопрос вашему секретарю?
– Задавайте, если вам нечего спросить у меня, – широким жестом указывая в мою сторону, произнес, «кувыркаясь», Смоктуновский.
В зале прошел смешок.
– Нет, это я… Это мне, – начал, покраснев, смутившийся корреспондент. – Нам стало известно, что у вас скоро выходит книга… Так я хотел узнать, когда выйдет книга…
И тут Смоктуновский, немного растерявшись и чуть даже подскочив на месте, всплеснул своими длинными руками и воскликнул:
– Друзья мои! Я забыл сказать, что мой друг секретарь и сват и кум Син Пен-Хва не только мой секретарь, но и великий русский писатель Анатолий Ким!
Тут уж я расхохотался так, что чуть со стула не слетел, и публика, заразившись от меня, тоже захохотала. Не знаю, правда, отчего… А я, наклонившись к крестному, прокричал ему в ухо:
– Ну вы даете! Если у вас в секретарях великий русский писатель, то кто тогда вы сами? Гений из гениев?
– Ну да, гений! – не моргнув глазом, парировал Смоктуновский, весело глядя на меня.
И тогда я громко ответил корреспонденту:
– Да, великий Иннокентий Смоктуновский не только гениальный актер, но и талантливый писатель. И у него через два месяца в издательстве «Искусство» выходит его первая книга…
Только тут Иннокентий Михайлович сообразил, что произошел некий прокол, когда он «кувыркался». У него и на самом деле должна была выйти его первая книга под названием «Бремя надежд», рукопись которой помогал выправить ему я. Книга и вышла вскоре, но издатели назвали ее, все же, побанальнее, спокойнее: «Время надежд». После смерти Смоктуновского она переиздавалась с моим предисловием в 1999 году, под названием «Быть!» – в самом конце прошлого тысячелетия.
Он ушел незадолго до Миллениума-2000. Его душа покинула земной мир, в котором я все еще пребываю, и по возрасту я уже старше своего крестного. Но остались после него неисчислимые образы, и когда вижу на экране телевизора кого-нибудь из них, я с радостным сердцем приветствую: «Здравствуй, крестный». И то, что он был гением, как и многие другие люди на земле, стало для меня фактом очевидным и ничуть не волнует меня. Также не волнует и то, что и я как писатель стал, по мнению некоторых моих преданных почитателей, тоже гениальным. Я с грустью вспоминаю, как Смоктуновский то ли в шутку, то ли всерьез говорил: «Я гений». Мне грустно от того, что всякая гениальность в нашем земном человеческом мире, – в том числе и его, и моя собственная – выглядит столь жалко, грустно, убийственно беспомощно.
Но я с удовольствием и в большом веселье души вспоминаю о наших встречах – пока он был жив, пока я был жив, и пока я еще жив – и все самые маленькие черточки и детали в картинах воспоминаний о моем крестном представляют для меня ценность неизмеримую, сладость неизъяснимую.
Чем больше я убеждаюсь, глядя на его работы, в подлинности этого гения, тем понятнее для меня и дороже все проявления его человеческих достоинств и слабостей, которые пришлось наблюдать за ним. Они суть такие же, как плюсы и минусы любого характера – гения или не гения на земле. Однако жизненные проявления характера Смоктуновского-бессмертного были выше обычных слабостей и намного сложнее добродетелей человеческих.
Однажды после его приглашения на спектакль «Царь Федор Иоаннович» я подошел к служебному входу Малого Театра, куда он вынес мне контрамарку. Когда он передавал билет, откуда-то сбоку подошла девушка, миловидная, молоденькая, по неуловимым признакам явно провинциалка, вся трепещущая от волнения – и безмолвно протянула Смоктуновскому три алые розочки. Она была небольшого роста, Иннокентий Михайлович буквально навис над нею, когда, принимая от нее двумя руками протянутые цветы, говорил вздрагивающим от волнения голосом:
– Милая! Хорошая! Ну зачем вы это делаете! Ведь я вижу вас не впервой, приметил давно! Цветы нынче такие дорогие! Зачем тратитесь, милая?..
Было в его голосе столько искреннего чувства, столько сердца, такое понимание безнадежного устремления юной души к своей безнадежной любви и мечте, что мне, постороннему, стало не по себе, и слезы непроизвольно застлали мне глаза.
Но были люди и другого порядка, ярые ненавистники Смоктуновского. Один из них, некто Г-в, мой однокорытник по Литинституту, просто сотрясался в мелкой дрожи от ненависти, когда при нем речь заходила о Смоктуновском. А парень он был весьма толстый, рыхлый, с пузиком и вторым подбородком, и все это довольно неприглядно дрыгалось из стороны в сторону, когда он, не сдержав сердца, вскакивал с места и начинал изображать какую-то несуществующую походку ненавистного артиста, подсаживаясь то на одну ногу, то на другую, приговаривая при этом:
– Христосик… Христосик…
Не знаю, чем не угодил бедняге Г-ву мой крестный, но ненависть Г-ва к артисту была велика, и она смахивала на желание свести с Гением какие-то личные счеты. Хотя какие личные счеты могут быть между карликом и титаном? Между рабом и Царем.
Мой Добрый Царь. Так я стал называть его после спектакля в Малом театре, когда мне удалось наконец-то посмотреть «Царя Федора Иоанновича».
Голос, четкая дикция, неразмеренные, торопливо догоняющие друг друга, но всегда внятные периоды речи, фигура и осанка – все это было мне известно, дорого, я уже давно знал актера и человека Смоктуновского. Но вот появился на сцене Царь в длинном плаще, в ботфортах. И я совершенно забыл о том, что еще накануне днем вместе с этим человеком гулял по березовому лесу, и с нами были наши девочки-дочурки…
Царь хромал, его ушибла лошадь. Опираясь на жену-царицу, он шутил, разговаривал с Борисом Годуновым, потом ушел обедать… Ушел, но осталось после него впечатление, – по тому, как он опирался, тяжело наваливаясь, на царицу, как расслабленно двигался, – что Царь слаб духом и плотью, возможно, чем-то болен. И тайный телесный недуг будет неумолимо вершить свое дело, и вполне разумная жестокость, затаившаяся вокруг него, погубит доброго Царя.
Ощущение надвигающейся беды, трагическое подсознание пробудились во мне, глухая тревога не отпускала сердце. В антракте я пошел курить, нечаянно взглянул в зеркало – и на фоне дымной полумглы курительной увидел свое несчастное лицо. Я поправил галстук и скорее пошел в зал, чтобы дальше мучиться в тревоге и в этой тревоге за человека ощутить самое сокровенное своей собственной души.
Финал пьесы – как финал любой судьбы. Человек рухнул у нас на глазах, его подрубили. С ним вместе пала на землю и была растоптана прекрасная, но беззащитная доброта. Однако сама погибель, отчаянное и беспомощное поражение его породило из огня и пепла катарсиса чудную силу в наших душах. Мы постигаем
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!