Любимая игра - Леонард Коэн
Шрифт:
Интервал:
– Очень великодушно. Вестибюль выглядит, как мавзолей какой-то! – сказал Бривман. – И я слыхал, он выпивает.
– Она тоже.
Они взялись за руки и побежали с холма. Хрустящая листва дробилась у них под ногами, и они искали кучи листьев, чтобы их раскидать. Потом смотрели вниз на скоростное движение на дороге, на огни бесчисленных машин. На Гудзоне светились другие огни, ожерелье моста Джорджа Вашингтона, медлительные баржи и реклама «АЛКОА»[93]на другом берегу. Воздух был чист, звезды огромны. Они стояли близко друг к другу и наследовали все.
– Мне сейчас нужно идти.
– Останьтесь со мной на всю ночь! Сходим на рыбный рынок. Там в лед упакованы громадные благородные монстры. Там черепахи, живые, для крупных ресторанов. Мы спасем одну, напишем послание на панцире и пустим ее в море, Шелл, ракушка с шельфа. Или пойдем на овощной рынок. Там у них есть красные дырчатые авоськи с луком, он похож на огромные жемчужины. Или на Сорок вторую улицу, посмотрим десяток фильмов и купим напечатанный на ротапринте бюллетень с вакансиями в Пакистане…
– Мне завтра на работу.
– И это не имеет никакого отношения к тому, о чем я.
– Но сейчас я лучше пойду.
– Я знаю, что для Америки это неслыханно, но я провожу вас домой.
– Я живу на Двадцать третьей улице.
– Как раз на это я и надеялся. Это больше сотни кварталов.
Шелл взяла его под руку, он сильно прижал локтем ее руку, и оба они стали частью одного движения, каким-то нежным сиамским зверем, способным пробежать десять тысяч кварталов. Через некоторое время она убрала руку, и он ощутил пустоту.
– Что-то не так?
– Я, видимо, устала. Вон такси.
– Поговорите со мной секунду, пока мы не сели в машину.
Ей казалось – слишком трудно объяснить. Он посчитает ее форменной идиоткой, собственницей, если она ему скажет. Она не хотела идти так близко к кому-нибудь мимоходом. А разве должен мужчина объясняться в любви, зная ее полвечера? А она не понимала даже, чего хочет сама; он был посторонний. Уверена она была лишь в одном. Она не может тратить себя на случайность.
– Я замужем, – только и сказала она.
Он всмотрелся в ее лицо. Это соблазн: не связывать ее красоту с прозаическими человеческими проблемами. Все выражения лица так прекрасны, какая разница, что их провоцирует? Разве губы ее не прекрасны, когда дрожат? Потом он вспомнил боль, которую ощутил в ней, когда она сидела у окна. Он потряс головой и ответил:
– Нет, нет, не думаю.
Он окликнул такси, и прежде, чем коснулся ручки, таксист наклонился и толчком открыл дверь. Таймс-сквер оказалась внезапным вторжением света. Голубые вены прорезбли кожу их лиц и рук, лысую голову водителя. Они обрадовались, что на Седьмой авеню относительно темно. Они недостаточно близки, чтобы наслаждаться уродством.
Он попросил такси подождать и проводил ее до лифта.
– Я не приглашаю вас зайти, – сказала Шелл без жеманства.
– Я знаю. У нас полно времени.
– Спасибо, что это сказали. Мне понравилась наша прогулка.
Он отпустил такси и прошел сотню кварталов самостоятельно. Старание не ступать на трещины – крайняя степенью любого испытания, которое он для себя изобретал. Он окунулся в успокоение, которое означает делать, что можешь, зная это.
Шелл быстро легла в постель. Лежа в темноте, она вдруг вспомнила, что не расчесала волосы.
11
Бривман всегда завидовал старым художникам, у которых для служения имелись великие и признанные идеи. Тогда можно накладывать позолоту и записывать красоту. Смерть бога посреди пурпура и яркой листвы сильно отличается от обморока пьяницы в грустном кафе, неважно, что по этому поводу твердит литература андеграунда.
Он никогда не называл себя поэтом, а свою работу – поэзией. Тот факт, что строки не достают до края страницы, ничего не гарантирует. Поэзия – приговор, не профессия. Он терпеть не мог обсуждать методы стихосложения. Стихотворение – грязная, кровавая, горящая штука, которую нужно сначала схватить голыми руками. Когда-то огонь воспевал Свет, грязь – Смирение, кровь – Жертву. Сегодняшние поэты – профессиональные пожиратели огня, идущие работать по найму на любой карнавал. Огонь утихает, не сопротивляясь, не удостаивая собой никого конкретно.
Когда-то, некоторое время, он, казалось, служил чему-то, кроме себя. То были единственные стихи, которые он написал. Они были для Шелл. Он хотел вернуть ей ее тело.
Под моими руками
твои грудки
дышат, как опрокинутые животики
упавших воробьев.
Но вправду ли для нее он пишет? Ему было бы проще, если бы ей нравилось ее тело. Постель стала бы спокойнее. Поначалу это были вообще не стихи, а пропаганда. Был вынесен вердикт: поэзия. Если она и дальше будет считать свою плоть безразличным врагом, она не позволит ему смотреть на нее так, как он хочет.
Он отгибал простыню с ее тела и смотрел на нее, когда она спала. В комнате – ничего, кроме ее открытого тела. Не нужно ни с чем его сравнивать. Опуститься возле нее на колени и пальцами провести по губам, следовать каждой форме, чтобы стереть закаты, которых он не мог коснуться. Честолюбие, жажда совершенства счастливо терялись, когда он успокаивался в ней. Вот оно, величайшее совершенство. Но она должна чувствовать себя цельной. Богине не следует нервничать. Поэтому он должен писать – чтобы она была весела и спокойна. Она узнала конвенционное оружие оргазма, для женщины в нем – начало гордости и спокойствия.
Когда наконец она застенчиво обменялась с ним телом, в ней не было совершенной уверенности в том, что он не испытает отвращения. Гордон говорил, что любит ее, но от прикосновений к ней воздерживался. Пять лет. Он допустил ограниченный контакт. Не все ее тело, но пальцы одной руки могли следовать за его вороватым броском к наслаждению. От этого ее плоть умерла. Каждую ночь серела все больше.
Бривман отмел шелк, словно паутину, упавшую ей на плечи. Она издала слабый стон наслаждения и покорности, словно теперь он узнал худшее. Он положил голову ей на грудь – эта старая поза лучше говорила за него.
Она училась быстро, но не бывает женщины прекрасной настолько, чтобы не желать снова и снова слышать о своей красоте в стихах. Он был профессионал, он знал, как сконструировать любовника, который ухаживал бы за ней.
Он думал, со стихами все будет получаться. Он ни капли не презирал робота-любовника, что любую ночь превращает в праздник, а любую трапезу – в пир. Искусное, заботливо склепанное изделие – и сам Бривман не отказался бы им стать. Он одобрял нежность любовника, даже завидовал некоторым вещам, которые любовник говорил, словно тот был остряком, которого Бривман пригласил на обед.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!