Герман Гессе, или Жизнь Мага - Мишель Сенэс
Шрифт:
Интервал:
Герман думает о Якобе Буркхардте, который восхищался парками и римскими театрами, о Бёклине, присевшем на сухую траву во Фьезоле и окунающем кисть в берлинскую лазурь неба, в сиреневый оттенок электрического света, в зелень лианы. Он бродит, словно легкомысленный Лоренцо Великолепный или смиренный святой Франциск, по горячим улицам, среди плетельщиков соломенной мебели и цыган, тележек бродячих торговцев и их временных жилищ, где играют белокурые дети. Он общается с природой, как святой: «Земля казалась мне сладостной, а человеческая жизнь — самым простым способом достичь блаженства». Однажды он склонился над анемонами, протянул руки к их нежным венчикам и заговорил с ними, как брат: «Они голубые, красные, белые, желтые, лиловые. У них большие круглые цветы, и они покрывают целые поля. Кажется, они в самом деле смеются!» Волшебное откровение! Вся земля принадлежит Герману. Он ощущает себя благодаря долгим страданиям причастившимся чуду мироздания: весь мир двигался для него длинной вереницей в Ноев ковчег.
В Венеции с колокольни Сан Джорджио Маджоре Гессе любуется морским горизонтом, панорамой города на воде, островами, лагуной этой вселенной неслыханных цветов, где «преобладает светло-голубой, который время от времени становится зеленоватым, никогда, однако, не приобретая глубины и ясности цвета морской лазури. Он больше напоминает оттенки цветного стекла или ограненного камня, например молочно-белого опала, цвет заметно приглушенный и тем не менее удивительно ясный, настолько, что кажется, будто он сам светится изнутри, переливаясь всеми цветами радуги…» Некоторые острова вдалеке кажутся ему загадочными, особенно южные в багровых тонах, «время от времени капельку посеребренные, будто после короткого ливня». И он прибавляет: «Мне необходимо открыть тайну…»
На следующий день, 4 мая, в тот же час он опять поднимается на колокольню. Освещение изменилось, появился лимонно-желтый, оттенки смешались. «Теперь здесь другая атмосфера, совсем другая красота, море — больше не море, свет отражается все слабее, песок темнеет, солнце подернуто легкой дымкой… Я все более и более убеждаюсь, что сам язык обладает созидательной силой. Я теперь знаю, что цвета Тициана, какими я их воспринял с первого взгляда в галерее Питти, на самом деле гораздо более глубоки и более трудны для восприятия… Будто выкрашенные золотом слова, белая и розовая Венеция, темноголубое море… — все это возможно лишь в искусстве, когда видимые и привычные вещи оказываются во власти созидающей красоты…»
Он приезжает в Мурано, чтобы посмотреть, как работают венецианские стеклодувы, создающие хрупкие и изысканные формы, и 8 мая, вернувшись в Венецию из Лидо, ощущает разочарование, будто буря сменила феерию в его душе: «Я ошибался! Все цвета исчезли, голубой обесцветился до бледности, но прибой принес утонченную игру оттенков и бликов перламутра, сиявших на гребне каждой волны. И тут я понял, откуда Тинторетто и великий Паоло Веронезе извлекли загадочную и мягкую палитру света и тени».
И это открытие не исчезает в дымке наступающей ночи — оно обращает Гессе к экспериментам, в результате которых он сам чувствует себя внутренне совершенно обновленным. Это чуткое, восприимчивое к мельчайшим сияниям жизни понимание действительности — стиль его существования. Поэт обладает чувствительностью истинного художника. Лаушер видит в зеркале самосозерцания свою истинную сущность и чувствует ее власть над ним. Он ощущает в себе рождение новых форм, которые не хочет больше предавать. Вчера он нацеливал на эту удивительную жизнь дуло револьвера, а сегодня сверкающее зеркало убеждает его в возможности бессмертия…
У него загорелое лицо, он отдохнул, его записная книжка испещрена пометками и впечатлениями, чередующимися со списком расходов. В Базель он возвращается с пустыми карманами. Он заключает на шесть месяцев договор с герром Ваттенвилем с зарплатой сто франков в месяц. Сто франков — это почти ничто! Но букинист обещал «повышение», если юноша оправдает его надежды. Кроме того, Герман договорился о сотрудничестве с газетой «Базлер анзейгер»: он будет редактировать статьи с построчной оплатой. «Мне приходилось требовать свою зарплату, — вспоминал он. — Редактор, прищурив глаз, отдавал мне ее монета за монетой — сначала монетами по десять франков, потом по пять и ждал после каждой, уберу ли я руку. „Этого недостаточно?“ — спрашивал он. В конце концов он остановился на восьмидесяти франках, потому что касса была пуста. Я надеялся получить сто».
После итальянского путешествия Герман вскоре опять окунулся в прозу жизни. Денег не хватает. Мигрени усиливаются, в лавке букиниста его ждет каждое утро одна и та же работа. Базель теряет краски лето умирает. Гессе разочарованно движется по замкнутому кругу, неотвязно преследуемый мыслью о Ницше, умершем в Веймаре в августе 1900 года.
Осень 1901 года грустит на улицах, освещенных газовыми рожками, среди богатых домов. Герман встает рано, выпивает кружку молока и окунается вновь, как в Тюбингене, в череду однообразных дней, в монотонную смену недель, неотличимых друг от друга. Легкий на подъем юный венецианский турист, еще вчера сиявший, как ассизский святой, боится потеряться в тумане этого единообразия. На фоне уныния природы все болезни вновь могут дать о себе знать, и это тоже его беспокоит. Он пишет: «Я на полдороге между состоянием героя и страдальца. После долгих месяцев отдыха, путешествия в Италию я вновь в Базеле, вдали от мира, и иначе я не чувствовал бы себя счастливым». Весь ноябрь его видят то идущим в бюро, то возвращающимся с работы, он покупает хлеб и яйца, тяжело опускается вечером на стул перед окном, не испытывая ни грусти, ни ярости, смутно надеясь, что этот сумеречный период принесет ему уверенность в будущем.
Поездка в Кальв в декабре 1901 года сразила его окончательно. Марии совсем плохо, она сильно похудела и почти не выходит из своей комнаты. В выражении ее обострившихся черт блещет еще энергия и нежность, смешанная с осуждением. Врачи считают, что ей осталось жить не более нескольких недель, но она не теряет ясности рассудка. Она молится, приводит в порядок счета, записывает время от времени в дневник короткие стоические изречения. Для ее сына это невыносимо. Он пристально смотрит на нее, следит за движениями ее ослабевших губ, падает в слезах перед ней на колени, в тоске обращая душу к воспоминаниям юности. Он ощущает боль, сильную судорогу, которая опустошает его сознание и заставляет глаза сверкать: «…Вдруг я услышал смех — смех, который я слышал только в детстве. Это был голос моей матери, низкий женский голос, полный страсти и любви».
Она умирала — и вместе с нею умирала мечта о «великой Еве материнства». Образ Марии сливался в его воображении с образом судьбы. Мать олицетворяла для него фатальность: в жизни он то бежал от нее, то возвращался к ней. Быть любимым или отвергнутым ею — у него не было другого выбора. Для белокурого мальчика из Кальва ад и рай продолжали бороться в узком коридоре родного дома. Присутствовать при угасании согбенной священным смирением матери, каждое слово которой ловит Иоганнес, значило для сына приблизительно то же, что самому испытать агонию. «Великолепно, — бормотала она, — если в конце жизни можно взглянуть назад. Гармония любви разрешает все противоречия». «Любовь?» — спрашивает себя Герман. Что такое любовь? Это свет, исходящий от умирающей, или пылающий во мне пьянящий восторг, заставляющий жить? Сын боится предсмертных мук матери, которые заставят его выть, — и бежит.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!