Ее я - Реза Амир-Хани
Шрифт:
Интервал:
В 1954 году в кафе месье Пернье я пересказал Махтаб эти речи Каджара. Мы сидели с ней вдвоем. Выслушав меня, она вздохнула так тяжело, что старик за соседним столиком, взглянув на нас, улыбнулся. Махтаб сказала:
– Ты, взрослый и разумный, почему ты такой в твоем возрасте? Да, это случилось, и я считаю, все это очень серьезно, но это дело давнего прошлого. Ты помнишь, сколько лет прошло с тех пор?
Махтаб не знала, как именно Каджар распространял все эти слухи. Иначе она бы так не выразилась. Слухи так подавались, что безусый Дарьяни после событий шахривара двадцатого года (август сорок первого) говорил одному из клиентов нашей фирмы следующее: «Аллах свидетель, все это меня не касается. Мне что?! Но эта семья – с подмоченной репутацией и очень упрямая. Вчерашний день – вот их цена. Я их хорошо знаю – мы же соседи. И все они – вчерашний день. Хотя они уверены, что у них все еще есть величие и роскошь. Потому-то они и разорились. Мамаша их посылает мне со служанкой послания: господин Дарьяни, почему не отпустили сахар нашему помощнику, отправленному к вам? Не то чтобы я не отпускал, у меня было, но я не отпускал… Все им да им, надо же, чтобы когда-то и нам было. Все месяцы шаабан, должен быть и рамазан![47]Они ведь позабыли как будто бы… Их дочка сейчас в Европе, но сколько она меня изводила – слов нет. А вроде бы соседи, дверь к двери живем, но всюду у них гонор. Впрочем, репутация их подмочена. Отец его продавал грузовики: бир штука (одна штука) – не то что уч штук (три штуки), как у нас говорят. Поштучно торговал, а в итоге Али, своему сыну, денег вообще не оставил, на стакан воды с сиропом разве. Продавал грузовики, но цены скакнули вверх, и он опоздал, остался ни с чем… Говорят, так взбеленился, что отрезал себе палец – вот гонор до чего довел. Но о смерти его мы не знаем. Может, гангрен был у него, желчь разлилась, или сифилис – по-разному говорят…»
Дед сказал так: «Аллах не прощает лгунов. Отец твой палец никогда не прикладывал, у него печать на перстне была…»
Сейид Моджтаба говорил иначе. В те времена он уже вернулся из Неджефа и квартировал в Рее, в полуподвальном помещении. Терроризм, хаос и подпольная работа тогда еще только начинались, и он к нам, а мы с Каримом к нему только присматривались, и он так говорил: «Не знаю, как насчет господина Карима, но вы, господин Али! Ведь вы отведали вкус этой тирании. Правда, то была тирания отца, а теперь у власти сын, но ведь сменилась только вывеска. Угнетатели остались угнетателями, а по шариату свержение тиранического султана обязательно. Господин Али! Есть долг мщения не только за вашего отца, но за весь народ…»
Правда, в эти же дни со мной имел разговор и дервиш Мустафа. Отвел меня в сторону, сплюнув в арык, прочистил горло и сказал так: «Когда яблоко созрело, оно само падает. Или ветром его стряхнет, или дерево качнет кто-то… Это уже не важно. Важно то, что яблоко созрело, и ему пора упасть… Вот и для твоего отца наступило такое время. Яблоко незрелое с силой надо сбивать и срывать, болезнями, несчастьями, авариями, а тут – нет… Ты спросишь, а как же палец? Но ведь и яблоко, упав на землю, повреждается! Может, если неповрежденное снять, так и лучше, но тут покупатель требовал срочности, потому купил и чуть побитое. Таким товаром ценным был твой отец… О, Али-заступник!»
С этого дня я больше никогда не ел яблок. Даже видеть их спокойно не мог. Марьям заметила: «Ты, наверное, потому яблоки не ешь, что за это Адама изгнали из рая… Бедняжка! Во-первых, тогда не было яблок, питались злаками, во-вторых, нас же все равно уже изгнали, так что теперь поделать? Странно было бы теперь яблоки не есть…»
Марьям не поняла, но поняла Махтаб. Впрочем, я сам ей разболтал, через пятьдесят лет после того… Был восемьдесят восьмой. Все эти пятьдесят лет я не ел яблок. И вот я оказался в квартире, где жила она и Марьям. Много лет уже я не видел, чтобы она писала с натуры. А тут на столе лежало красное яблоко. На холсте же было написано женское лицо, скрытое в листве яблони.
«Не помню, чтобы ты писала с натуры!» – сказал я. «Не нравится – не буду». Она рассмеялась и взяла со стола красное яблоко, обтерла его платком и подала мне. Мне одновременно и хотелось съесть яблоко, и чувствовал я, что в руки его не могу взять. Вот тут-то мне и пришлось рассказать ей о тех словах дервиша Мустафы. Она подняла руку и чуть не постучала меня пальцем по лбу.
«Прах на твою голову! – сказала она и рассмеялась. – Я стала как баба сварливая? Нет?! А что? Я и есть сварливая баба, но ты, далеко не юный и не глупый, почему ты такой? – И она кисточкой провела по моему лицу желтую черту и добавила: – Да, это случилось, и я считаю, все это очень серьезно, но это дело давнего прошлого. Ты помнишь, сколько лет прошло с тех пор?»
И вот тут только я понял, почему дед после смерти своего сына не мог видеть лед в еде и напитках. Ничего не пил из того, во что мы обычно кладем лед: воду, шербет, кислое молоко. Как увидит лед, едва не тошнит его, иногда даже вставал из-за стола и выходил во двор. И расхаживал возле бассейна, пока мы не уберем лед. Мать говорит: «Наверное, он не пьет холодную воду из-за Ашуры (траурных дней). Хочет разделить муки жажды Абу Абдуллы…»[48]
Мама не совсем была не права. Ведь дедушка, перед тем как выпить то же самое питье, но ставшее теплым, обязательно ругал Йазида[49]и посылал хвалу имаму Хусейну. И вот я только через пятьдесят лет в разговоре с Махтаб понял настоящую причину нелюбви деда ко льду. Причиной был тот самый грузовичок, что привез тело отца, и те самые слова Эззати (смотри главу «4. Я»): «Мне вот до сих пор не приходилось плохие вести передавать, но господин пристав заставил. Приказал доложить вам, что тело покойного сейчас в Казвине, возле казачьих казарм. Факт тот, что никто еще об этом не знает. Господин пристав сегодня рано утром, как узнал, дал приказ обложить тело льдом и связаться с автодепо, чтобы доставили на дом. Говорит, накладная будет выписана на доставку…»
…Так о чем я говорил? Да, об отрезанном пальце моего отца… Используя словцо Эззати, «в действительности» никто из тех, кто говорил об этом деле, по-настоящему не понимал его. По моему мнению, все обстояло совершенно иначе и случившееся имело непосредственное отношение к казачьей дивизии. Не в том опять же ключе, как об этом говорили, а в связи с тем белым жеребцом. Как-то раз дед после одного из ежемесячных заседаний цеха кирпичников, проходившего на его фабрике, разговорился об этом жеребце. Я в тот год только-только пошел в школу, мне было шесть или семь лет. И я своими ушами слышал этот рассказ деда – отец тогда был опять-таки в Баку, а коня вывел из конюшни Мешхеди Рахман – показать его ветеринару. Конь уже два или три дня ничего не ел, и мы все встревожились. Ветеринар перво-наперво разбил десяток куриных яиц. Желтки выбросил, а белки сбил в тазике, так что получилась пена. Пену дал коню, конь ее выпил, но лучше ему не стало от этого. Пробовал заржать, но из глотки выходило лишь подобие стона. Тот же самый пожилой ветеринар дал затем указание Мешхеди Рахману выездить, разогреть и утомить жеребца. Тот так и сделал и привел его к ветеринару. Конь часто дышал, тогда ветеринар стал что-то делать с его мордой и в конце концов сунул руку чуть не по плечо в его глотку и достал баранье ребро. «Сколько раз говорил, – ругался ветеринар, – вручную задавать корм, что солому, что люцерну! Вначале вобьют в глотку бог знает что, потом ветеринара им подавай…»
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!