📚 Hub Books: Онлайн-чтение книгРазная литератураВысшая легкость созидания. Следующие сто лет русско-израильской литературы - Роман Кацман

Высшая легкость созидания. Следующие сто лет русско-израильской литературы - Роман Кацман

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 38 39 40 41 42 43 44 45 46 ... 119
Перейти на страницу:
укладывается в постмодернистскую парадигму, что не мешает ей служить основанием для создания мифа основания, что довольно парадоксально, если учесть, что в рамках этой парадигмы невозможно подлинное основание нового. Новым в этом мифе может считаться, таким образом, сама его «синотектура», подразумевающая не только эклектическое, но и сущностное включение мифического мышления в постмодернистское и постмодернистского – в мифическое. Общим элементом для них оказывается принцип внетрудовой, то есть чудесной и бесплодной самореализации. Примером тому может служить история о том, как Авигайль получила свое имя после бегства из дома с Гедальей: «На следующий день распутник и блудница уехали в Яффу. В Яффе, сидя на берегу моря, Гедалья очень долго, очень внимательно смотрел на Хану и, в конце концов, сказал: “Да будет Авигайль!” И стала Авигайль» [Зингер 2017:143]. Акт именования, с одной стороны, имеет архаическую и метафизическую природу, поскольку пародирует миф сотворения мира словом в Книге Бытия, и, с другой стороны, принимает несколько легкомысленную, ироническую номиналистскую форму, укладывающуюся в постмодернистскую парадигму свободного выбора идентичности. С обеих сторон акт именования приравнивается к рождению новой личности не биологическим, нетрудовым, чудесным образом.

Этот акт – частный случай более общего мифа о «зависимости действительной жизни от написанного» [Зингер 2017: 168] или сказанного, который глубоко укоренен как в еврейских религиозных источниках (как, например, в мидраше о сотворении мира согласно Торе), так и в романтической мысли. Более того, сама жизнь сравнивается с письмом, как в описании заснеженного Иерусалима, причем вновь это сравнение включено в символический образ начала, так, словно миф основания стремится во что бы то ни стало объединить рождение человека и рождение слова: «Весь мир облачился в праздничные белоснежные одежды, чистый от греха, словно новорожденный младенец, не знающий ни лукавства, ни мудрости, а лишь тихий восторг чистого листа, на котором ни один автор еще ничего не написал» [Зингер 2017: 178]. Образность в этом отрывке выходит за пределы традиционного ритуально-праздничного теологического значения белых одежд как символа очищения от грехов: здесь сам новорожденный представляется как лист, чем не только реализуется метафора «tabula rasa», но и проецируется замена ребенка текстом, а религиозной доктрины искупления – романтической идеей возвращения в дотекстуальную чистоту бесконечной потенциальности ненаписанного, непроизнесенного слова, тишины. Поэтому слова полубезумного Альбрехта выражают, как и надлежит словам юродивых, самую суть происходящего: «Это начало!» [Там же].

Теми же словами и завершается роман. Гедалья и Авигайль, по случайности отведавшие мандрагор, носятся по улицам обнаженными во время пожара в квартале:

– Вот они – плоды земли! Мужчина и женщина, сотворенные из земли! – В восторге кричит Альбрехт, даже не пытающийся вырваться из рук вяжущих его веревкой ешиботников. – Мандрагоры выходят из недр своих! Началось! Говорю вам, бессмысленные вы твари: началось! Мир возвращается к истокам! Четыре элемента: огонь, ветер, вода и, наконец, земля – человек-растение, из нее взятый! [Зингер 2017: 390].

В это время горит их дом со всеми находящимися в нем книгами, газетными вырезками и рукописями. Наконец соседям удается поймать любовников и завернуть в покрывало:

За этим концом света явится новая жизнь с ее новыми новостями, сплетнями и непримиримой войною идей <…> – Вот они, мандрагоры! – В восторге кричит Альбрехт, указывая обеими связанными руками на закатанное в драгоценное покрывало Бубисов существо о четырех ногах и двух слившихся губами головах. – Началось! Началось! Началось! Чудеса и дива бессчетные! [Зингер 2017: 395].

Точка зрения рассказчика сильно отличается от точки зрения одержимого мессианством Альбрехта, но они все же сходны в одном: по крайней мере, в данный момент, а потенциально – в любой и каждый, свершается чудо творения как гибель прошлого и рождение будущего, как возвращение к истокам, которые скрыты в самих людях, живущих и любящих друг друга здесь и сейчас. На платоновский миф о гермафродите, едином «мужеско-женском» совершенном существе, накладывается миф о рукописях, которые не горят, но ежесекундно, с каждым новым словом гибнут и рождаются заново. В результате рождается миф о новом племени людей-мандрагор, погруженных в хаос слов и идей как в родную стихию, случайно и без труда достигающих гармонии в нем. Только им удастся, возможно, основать новую культуру в Земле Израиля.

Этот миф, будучи положен в основу ретромодернистского романа с автобиографическими элементами, призван пролить свет не столько на то, что происходило в Земле Израиля в конце XIX века, сколько на то, что здесь происходит в начале века XXI. Тем более что в заключение книги рассказчик заявляет от имени автора:

В начале пути всё виделось автору иным: он намеревался написать правдивую книгу о необычных жителях города Иерусалима и об их удивительных прожектах спасения человечества, достоверную летопись, сочинение историческое, прямо документальное, снабженное, к тому же, бесценными объективными свидетельствами наших газет и иными архивными материалами. Но получилось нечто совсем другое – какое-то сочинение наподобие русского или европейского романа о любви [Зингер 2017: 405–406].

Рассказчик лукавит: сочинение далеко не историческое и тем более не документальное, но и на «русский или европейский роман о любви» нисколько не похоже. Это роман современной эклектической микромифологии, повествующей о тех снах и мечтах, которые волнуют сегодня «людей слов». Как и столетия назад, они жаждут культурного обновления, новых безумных «прожектов», языков, литератур, стран, племен и мессий. Они желают быть летописцами новой великой эпохи переселения народов, новых духовных и социальных кризисов.

Однако в отличие от своих предшественников, новые люди слов видят в этом не труд и даже не игру, а своего рода блаженный любовный транс или, говоря словами Соболева, отказ и непричастность. Они словно меняют древо познания на древо жизни в надежде, что упорядоченный хаос слов чудесным образом, без «суеты» творческих сожалений и терзаний [Зингер 2017: 405] породит уникальное знание о тайне сегодняшнего ни на что не похожего миропорядка, за становлением которого нельзя угнаться в карете прошлого. Это мифотворчество и ожидание чуда должно заменить как деторождение, так и сам принцип рождения и творчества в муках. Новая поэма о потерянном и вновь обретенном рае должна быть написана, и она пишется в том трансе, сне или отказе, в котором истина кажется доступной лишь в хтонической тишине подземных чертогов мандрагор, роль которых у Соболева выполняют духи, призраки и вампиры, а также, как и у Зингера, многомудрые интеллигенты, творцы и носители новой культуры многоязыкового безмолвия. Ниже, на примере романов Бауха, мы увидим, как воображение интеллигента, пророка или художника вновь преобразует тишину основания в многословие творения.

1 ... 38 39 40 41 42 43 44 45 46 ... 119
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?